«…впервые осознала, что подумываю, как бы выбраться отсюда.
И все-таки эта земля связывала меня с теми, кого я потеряла. Я цеплялась за воспоминания, утратившие яркость. Празднества в ночи, полной всевозможных благоуханий, игры в прятки с подружками по учебе в школе “Альянс”, долгие застолья на шаббат, затылок матери, сидящей за пианино. Да вправду ли я была той девочкой, беззаботной и нежно любимой?
Годами я ждала, что они вернутся. Иногда мне казалось, что так прошло все мое детство – в ожидании выхода пассажиров прибывшего восточного экспресса “Венеция – Симплон”. На этом поезде столько лет ездил мой отец – продавать свои ткани в европейских столицах. Когда я была еще маленькой, мы с матерью ходили его встречать, и я бросалась ему на шею, вдыхая запах кожи и табака, так и оставшийся для меня запахом путешествия. После войны прибытия восточного экспресса “Венеция – Симплон” стали реже. Мир раскололся надвое, и появились страны, отказавшиеся пропускать его через свои земли. Его прибытие в Фессалоники всегда становилось маленьким событием.
Когда он въезжал в здание вокзала, у меня заходилось сердце. Из вагонов выходили приезжие из Парижа, Венеции, Вены или Белграда. Я всматривалась в этих деловых господ или туристов, в молодых новобрачных, отправившихся в медовый месяц. Меня очаровывала их элегантность, их фирменные чемоданы. Но там не было их. Люди шли мимо, даже не взглянув на меня.
Как-то зимним вечером Анастасия нашла меня на перроне, сгоравшую в лихорадке. Она укутала меня в свое пальто и привела к себе в дом. Вымыла, уложила в кровать и сидела рядом до тех пор, пока лихорадка не прошла. Мне было тогда двенадцать лет.
Наутро она спросила меня: “Теперь ты уже большая, и я могу сказать тебе правду. Помнишь ли ты день, когда твоя мать поручила тебя мне?”
Это было в год моего семилетия, весной. Моя мать только что провела с ней урок игры на пианино. Она уже не имела права преподавать, но оставались ученики, продолжавшие ходить к ней тайком. После урока они долго разговаривали полушепотом, потом моя мать сказала, что мне придется какое-то время пожить у Анастасии, в Верхнем городе. Я должна во всем слушаться ее и не слишком унывать.
Я наспех собрала несколько своих сокровищ: старенького плюшевого медведя, тетрадку, ручку, подаренную отцом на день рождения. Я с недовольной гримаской дала себя поцеловать, не понимая, почему мать так крепко прижала меня к себе.
В тот же вечер моих родителей насильно выселили из дома и вместе с сотнями других евреев погнали в оцепленный и охраняемый немцами квартал рядом с вокзалом. В то время у Анастасии был свой рыбный развал на рынке Капани. Через несколько дней какой-то подросток сунул ей в руку сложенный листок бумаги. Он у нее еще хранился, и она показала его мне. Моя мать написала по-гречески: “Завтра мы уезжаем. Раввин Коретц говорит, что нас отвезут в Польшу, в Краков. Перед отправкой мне необходимо, чтобы вы вернули мне то, что я вам доверила. Не знаю, сколько времени мы пробудем там, и поэтому хочу увезти ее с собой”.
Помню, как я читала и перечитывала эти строчки, не понимая, в чем их суть. Анастасия объяснила мне: мама спохватилась. Ввиду неизбежности депортации ей показалось невыносимым оставлять меня здесь. Она хотела, чтобы Анастасия привела ее дочь.
Та, охваченная недобрым предчувствием, не смогла решиться. Она предпочла рискнуть собственной жизнью и жизнью сына, только чтобы укрыть меня. А к родителям меня отправит, когда сама успокоится насчет их судьбы.
После войны вернулась горстка выживших – таких истощенных и потерянных, что никто не смел встретиться с ними взглядом. Большинство потом отправились на поиски краев более гостеприимных. До того как уехать, они успели рассказать о том, как убивали их братьев и сестер в лагере в Польше, который назывался Аушвиц. Стариков, матерей и детей – прямо сразу, как только их выгружали из поезда.
“Они уже не вернутся”, – все повторяла мне Анастасия до тех пор, пока я не услышала ее.
Они не вернутся.
Отныне у меня не оставалось никого, кроме нее. Она не выбирала меня. Она приняла опасную ношу и приютила сироту. Она спасла меня.
С тех пор я каждый день с разбитым сердцем представляла себе, как мама ждала меня на том вокзале. И как легко ей было подумать, будто я о ней забыла. Каждый день одна часть меня испытывала облегчение, что я осталась жива, – а другая часть мечтала повернуть время вспять, догнать их и вместе с ними умереть.
Когда я встретила тебя – меня всю заполонили эти подспудные, невыразимые потоки.
Однажды ночью, когда ты был во мне, двигался внутри меня, я почувствовала, как это биение вдруг стихло, подобно остановленному метроному, и всю меня, до слез, затопило чувство покоя.
Лето одарило нас колдовскими зорями, утренней рыбалкой в тихом покое, который нарушали только резкие крики чаек. Когда приплывали обратно, меня неприятно кололо в сердце от вида рыбьей крови и волн, разбивавшихся о берег. Но и на суше ты знал, куда меня повести. Бывало, мы шли на приступ крепостных стен, чтобы сверху полюбоваться городскими крышами – черные коты проскальзывали по ним, словно тени.
С той пощечины мы с Анастасией обменивались только ничего не значащими фразами. Зной наступал уже в 10 утра. Все замирало в ожидании облегчения, а оно все не приходило.
Однажды вечером я нашла тебя в таверне неподалеку от Белой башни. Мне хотелось рюмочку узо, но не в одиночестве. Ты был уставший и счастливый, ты только что закончил ремонтировать корабль Ставроса. И потащил меня на танцпол, тебе хотелось танцевать. Я поддалась. Помню, что подумала тогда: есть Лазарь дневной и Лазарь ночной, и тут вдруг у меня закружилась голова, кровь застучала в висках, ноги подкосились. Ты вынес меня из таверны – вдохнуть прохладный ночной воздух. Мягко опустил, подложив горячую руку мне под голову. Я слышала, как ты шепчешь: “Ninia”
[18], слышала, сколько тревоги в твоем голосе – но я была слишком далеко, чтобы ответить тебе. Шум прилива укачивал меня. Долго я тогда приходила в себя. А когда снова открыла глаза, твое склонившееся надо мной лицо озарилось радостью.Ты нежно спросил меня: “Ninyeta, что с тобой?”
Я уже давно чувствовала усталость. После долгих дней тяжелой работы я разделяла с тобой твой рваный сон, твои ночные пробуждения.
Я улыбнулась тебе, чтобы успокоить.
Анастасия надеялась, что ты скоро уедешь и наша жизнь снова пойдет своим чередом. Поскольку ты задержался здесь и к тому же завел себе друзей из числа греков, она в конце концов сказала себе, что лучше уж зять-еврей, чем позор семьи. Она решилась поговорить с тобой с той суровостью, какая граничит с надменностью. Ты не делился подробностями вашей встречи, но могу представить, что она тебе наговорила. Что я упрямей тех коз, которых она девчонкой пасла в горах. Что она уступила бы, если б ты женился на мне и устроился жить в Фессалониках. Не знаю, что ты ей ответил. Оставил ли ты ей надежду?
Потом, когда мы вдвоем ужинали, ты посмеивался, изображая ее категоричные интонации. Ты не мог отвести от меня озабоченного взгляда; я прочла в нем немой вопрос.
Я была слишком пьяна, чтобы сгладить неловкость.
Я сказала тебе: если ты уезжаешь, я хочу уехать с тобой.
“Правда?” – мягко спросил ты.
Я повторила еще раз и осушила свой стакан.
С тобой я чувствовала, что мне по плечу искать приключений в далеких краях. Я устала от Фессалоник. Я не была уверена, что этот город любит меня.
Еще я прибавила: я хочу, чтобы ты показал мне мир.
Это тебя рассмешило, и ты улыбнулся.
Что ж, ладно, ответил ты, снова наполняя стаканы. Куда же ты хотела бы отправиться?
Я хочу увидеть Стамбул, Венецию… Париж.
Застыдившись, я осознала, что мой кругозор ограничивается теми городами, где останавливался “Восточный экспресс”. Теми, о которых мне рассказывал отец, привозивший из поездок экзотические побрякушки, воспламенявшие мое воображение.
Мне так хотелось бы увидеть еще и Израиль, добавила я чуть поспешней. А еще… я хотела бы, чтобы ты сделал мне ребенка.
Я покраснела от собственной смелости и отвела взгляд. Вдалеке, на набережной, какая-то пара в обнимку удалялась к Белой башне.
Когда я осмелилась взглянуть в глаза твоему молчанию, у тебя на ресницах блестели слезы. Твоя печаль потрясла меня.
Ninia, умоляюще выдохнул ты, не проси меня об этом. Я не могу, понимаешь ты? Это выше моих сил.
У меня с июля не было кровотечений. Я не нашла в себе смелости признаться тебе.
После такого печаль уже не покидала нас обоих, набросив темную вуаль на конец лета, на долгие вечера, пропахшие жасмином и смоковницами. И если тебе случалось еще смеяться за столом в дружеской компании, смех твой звучал фальшиво.
А потом была еще та последняя ночь. Помнишь слова, которые ты всадил мне прямо в сердце?
Я уезжаю, Ninyeta. У тебя вся жизнь впереди. Ты полюбишь другого. Он подарит тебе жизнь, которой ты заслуживаешь.
На следующий день ты уехал.
Твои слова – я все повторяла и повторяла их про себя, чтобы они смертельно ранили меня. Чтобы вызвали отвращение к тебе. Иногда мне казалось, что так и произошло. Но потом передо мной снова вставало твое бледное лицо побежденного. Я слышала твой голос, признавшийся: это выше моих сил.
Ты не был моей первой любовью. Но ты был первым в моей женской судьбе. После тебя я никому не дала залечить эту рану.
И сейчас я пишу тебе лишь потому, что ребенка я оставила. Сперва – от отчаяния. У меня не было никого, кому я могла бы довериться, и я не знала, как поступить. Когда малыш начал шевелиться, я была потрясена его сильной волей к жизни. С самого начала она сопротивлялась мне. Как будто, суча ножками, говорила: отныне надо считаться со мной.
Твой отъезд только укрепил предубеждения Анастасии. Она с облегчением встретила мое возвращение домой. Но быстро поняла, что со мной в дом проник и незаконный пассажир, и мира между нами как не бывало.
В один сентябрьский день ярость Вардара обрушилась на гулявших по набережной. Я взбиралась в крепость, часто останавливаясь перевести дух. Ребенок во мне противился. С твоего отъезда я не поднималась на самый верх. У крепостных стен мне поневоле пришлось укрываться от ветра, хватаясь за арки. Поговаривают, что здесь он омывает сердца и выбивает пыль из душ. Им тебя вынесло на этот берег, и им же унесло отсюда. Глядя на белые крыши, спускавшиеся к самому морю, я поняла, что этот миг и есть мой kairos
[19]. Греки изображают его маленьким крылатым божком с одной только прядкой волос. Получилось ли у меня схватить его за эту прядку и прыгнуть ему на спину? Не сделай я тогда этого – город стал бы моей тюрьмой.Вернувшись, я раскопала тетрадку, которую вынесла из дома родителей. Я вклеивала туда почтовые открытки, когда еще их коллекционировала. За несколько лет открытка с видом Эйфелевой башни отклеилась. Я прочитала несколько строк, написанных на обороте:
“Preziada mia
[20],Ко дню твоего рождения посылаю тебе прекрасную куклу из Парижа. Когда приедешь меня повидать, я отведу тебя на самый верх Эйфелевой башни. Твоя матушка написала мне, что ты делаешь успехи в игре на пианино. Наверняка ты играешь как ангел.
Вся семья работает на schmatès
[21], как тут говорят, и дела процветают. Я купил большую квартиру. Кузен Сальтиель живет напротив!Обними за меня семью, и передай родителям приглашение приехать на летние каникулы”.
Открытка была подписана: твой дядя Рафо; и датирована 7 апреля 1920 года. Имя отправителя было мне знакомо. Мать иногда вспоминала при мне про милого дядюшку, в семнадцатилетнем возрасте, после большого пожара, уехавшего жить во Францию. Мне больно было представить, что этой малышкой была мама. Я сунула открытку обратно в тетрадку и нашла ей место.
Пора было снова открыть ее.
Наверняка ты играешь как ангел.
Эти слова опять разбили мне сердце. Я бы все отдала, чтобы только услышать их вновь. Я вижу, как ее пальцы касаются клавиш, но слышу одну лишь тишину.
Внизу дядюшка приписал свой адрес:
“Рафаэль Ферелли, 31, улица Сен-Лазар, Париж, VIII округ”.
Набравшись отчаянной смелости, я сказала Анастасии о своей беременности и своем решении. Ожидала воплей и слез – но она молча уставилась на мой живот, будто всегда знала, что этот момент придет. Погладила его рукой, мягко и терпеливо. Дождалась того мгновения, когда ребенок шевельнется, и улыбнулась.
Узнав о сроках, она проявила поразительные здравый смысл и хладнокровие. Помогла мне выбрать одежду на все времена года. Я думала, что она на меня разъярится; нет, она приняла мой выбор. Открытка дяди Рафо убедила ее окончательно. Может быть, она сочла справедливым вернуть меня семье, коль скоро от нее хоть что-нибудь осталось. Она попросила меня сообщить ей, когда я благополучно прибуду. Если все пойдет не так, как мы рассчитали, я должна буду вернуться первым же поездом.
Я обещала ей. На перроне я крепко обняла ее и сказала: я вернусь повидаться с тобой уже с ребенком.
Она не стала затягивать прощание.
Вот так, mi kerido, я и дождалась, когда придет мой черед отправиться в путь на восточном экспрессе “Венеция – Симплон”. В окне я видела, как из поля зрения исчезает город, в котором я родилась, где моя жизнь раскололась надвое. Возбуждение переполняло меня пополам со страхом. И все-таки я наслаждалась каждой секундой этого путешествия. Мне казалось, что оно приближает меня к тебе.
Дядя Рафо чудесным образом выжил во время войны. Перебираться из одного тайного убежища в другое по всей Франции, чтобы избежать облав, – это стоило ему тех немногих средств, какими он еще располагал, но он остался жив. Кузену Сальтиелю не повезло совсем. В Аушвице он догнал своих родителей, кузенов и племянницу из Фессалоник. Рафо не хотел вспоминать об этих страшных годах. Он загонял себя работой, чтобы не думать о них. Вернувшись в Париж, возобновил торговлю тканями и владел тремя ателье по пошиву одежды в районе Сантье. Когда я приехала в Париж, он только что серьезными тяжбами вернул себе квартиру на улице Сен-Лазар. Люди, въехавшие туда в годы оккупации, прежде чем освободить помещение, сорвали всю деревянную обшивку стен и плинтусы.
Дядюшка с распростертыми объятиями встретил дочь своей preziada ermana
[22] и готового появиться на свет ребенка. Он воспринимал это не как позор, а как надежду.Дружил он в основном с семьей выживших из их довоенной сефардской общины. Они приняли меня как свою, не задавая лишних вопросов, с ободряющей теплотой.
И здесь я тоже столкнулась с молчанием. Исчезнувших не вспоминали. Главным было много работать и жить поскромнее. Время от времени мы все садились за стол, чтобы справить шаббат, готовили борекитас и пастеллитос. Если в разговоре проскальзывала пара слов на джудьо, по чьей-нибудь щеке катилась слеза. Именно его вырвала из нас война – наш секрет. Заговори мы на этом языке – кто бы услышал нас?
Как-то в воскресенье я вышла пройтись, и вдруг донесшийся до меня мужской хор заставил меня остановиться прямо посреди улицы. Врата большого дома были открыты, и я вошла. Среди двора я увидела маленький деревянный храм, возведенный вокруг ствола живого дуба, чьи ветви вздымались высоко в небо. Стены внутри храма были уставлены иконами, под ними горели свечи, с каждой стороны ствола стоя молились несколько верующих, точно в лесу. Мне показалось, что я сплю и вижу сон. Я закрыла глаза, позволив их низким грудным голосам перенести меня в Фессалоники.
Когда я вышла оттуда, от тоски перехватило горло. Я вдруг почувствовала, как мне не хватает Анастасии. Мне захотелось, чтобы она была здесь. Положить голову ей на колени и слушать, как она говорит мне: поезжай, и смотри мне, будь сильной.
На следующий день я заказала на центральном телефонном узле разговор, дав номер таверны. Я услышала голос Анастасии, такой далекий и тихий. Я сказала ей: мама, ребенку уже не терпится выйти. Мне страшно.
Она приехала накануне родов.
Mi kerido, наша дочь родилась в Париже 12 марта 1959 года под переменчивым небом. Я крестила ее Эльвирой, и были дни, когда освещение подсказывало мне, что она похожа на мою мать.
Вчера ей исполнилось девятнадцать. Она такая же темноволосая, как и ты. Как и ты, любит смеяться и устраивать праздники. Любит поддразнивать дядю Рафо – он очень постарел и все ищет очки, а у самого они висят на носу. Она блестящая студентка, и все мы ею гордимся.
И если сегодня я отважилась сесть и написать тебе, разворошив память о прошедшем, – то лишь потому, что вот уже немало времени я с удивлением вижу в ее глазах печаль, которая беспокоит меня.
Все эти годы я уважала твою волю. Она ничего о тебе не знает, кроме одного – что мы любили друг друга и что она – плод нашей любви. Она без устали расспрашивала меня, но я ей не поддалась.
А сейчас я вижу, что ей не хватает тебя. Что она тебя разыскивает. И этим она изводит меня, mi kerido. Я хотела бы знать, где ты живешь, думаешь ли еще обо мне. А если тебе хорошо – захочешь ли, чтобы было еще лучше.
Я знаю, что у тебя не было сил воспитывать ребенка. Но, быть может, у тебя возникало когда-нибудь желание увидеть свою дочь, которая на тебя похожа. Скоро она уже сможет сама о себе позаботиться. Она крепко стоит на ногах, ей вполне хватает любви. Думаю, если б ты увидел ее, она понравилась бы тебе.
А мне очень хотелось бы снова увидеть тебя. Сесть рядом, послушать твои рассказы о новых путешествиях, новых кораблях. Я не хочу ни к чему тебя принуждать. Но наши жизни проходят так быстро. Я хотела написать тебе до того, как состарюсь. Сказать, что у меня не получается не думать о тебе. Поблагодарить за то, что ты избавил меня от пустых слов и лживых обещаний. Ты не покалечил меня, я хочу, чтобы ты знал об этом. Ты подарил мне Эльвиру, а Эльвира стала якорем всей моей жизни.
Я не знаю, куда тебе писать. Вот почему я посылаю это письмо в Яд ва-Шем – надеюсь, его перешлют тебе.
Mi kerido, каким бы ни было твое решение, знай, что я не стану обижаться на тебя. То, что мы уже дали друг другу, – наше достояние навсегда.
Аллегра».