Впереди метрах в тридцати стоит у тротуара фургончик с погашенными габаритками, вроде нашего «рафика». За ним мне и следует остановиться. Выкручиваю руль вправо. Прямо за тротуаром парапет набережной — можно в парапет. А толку что? Послушно ставлю «хонду» вплотную к вэну и выключаю двигатель.
И в то же мгновение, словно операция по нашему с Барби захвату тщательно спланирована и рассчитана по секундам, с обеих сторон распахиваются двери вэна и четверо мужиков, по двое с каждой стороны, бросаются к «хонде». Успеваю заметить, что все они крепкие рослые ребята и одеты в одинаковые двубортные костюмы.
Двое рвут дверцу с моей стороны, выволакивают меня и, заломив мне обе руки за спину, тащат к вэну. Сопротивление бесполезно. Я и не упираюсь, просто поджимаю ноги — пусть тащат, подонки, на себе.
— Оставьте в покое эту черную блядь! Она нам не нужна — лишняя морока.
Узнаю голос нашего похитителя. Ага, значит, Барбару они отпускают, и то слава Богу! Выворачиваю шею, чтобы бросить на свою подружку, на свой столь скверно обернувшийся роман последний ритуальный взгляд, и вижу: те двое, что были брошены на захват Бэб, уже шагают к вэну, а сама Бэб лежит ничком на радиаторе «хонды».
Меня охватывает тревога: что с ней, что они ей сделали?
— Барби, Бэб, держись! Я выберусь! — ору я уже перед распахнутой дверью вэна и получаю тут же болезненный удар по почкам.
— На кладбище выберешься, ублюдок, — успокаивает меня кто-то из похитителей, пытаясь затолкнуть в автобус.
И тут — крик. Пронзительный, страшный, переходящий в визг, за пределами частот человеческого голоса, нечеловеческий. Барби?! Я начинаю червем извиваться в руках своих носильщиков; руки у меня по-прежнему вывернуты за спину — нестерпимая боль в плечах. Они стараются запихнуть меня в дверь, я отчаянно выкручиваюсь и цепляюсь наконец ногой за подножку вэна, выигрывая секунду-другую.
Вижу: Бэб, встрепанная, с окровавленным лицом, в порванной юбке, прыжками несется ко мне, уворачиваясь от мужиков-перехватчиков в двубортных костюмах, — ну прямо-таки сцена из американского футбола, не хватает только кожаной дыньки в руках. Вижу ее широко раскрытый рот с оскаленными белыми зубками. И слышу ее крик — пронзительный, нечеловеческий.
Мы кичимся нашим русским матом: мол, ни у одного народа мира нет столь изощренной, многоэтажной брани, и это не только свидетельство сказочного богатства нашего родного языка, но еще и показатель силы нашего духа, термометр нашего эмоционального накала. Может, классический английский вместе с его американской разновидностью и впрямь блекнет перед русским, когда дело доходит до крепкого словца, но, должно быть, есть в любом языке скрытые, глубинные слои, до которых не добираются зануды-лингвисты и собиратели фольклора. И нужны особые обстоятельства, чтобы из этих пластов языка ударил фонтан неслыханного сквернословия.
Обстоятельства были налицо, и фонтан ударил. Нежные уста моей подружки изрыгали такой мат-перемат, от которого разинул бы рот мой старый приятель, баллонщик из шиноремонта в Вешняках, где некогда работал Шурка. Бэб нанизывала на шампур адресованных нашим похитителям проклятий все мыслимые и немыслимые сексуальные извращения, которым якобы предаются они и предавались их предки до седьмого колена, плела настоящие кружева из внешних и внутренних органов человека и других млекопитающих, органов, так или иначе причастных или вовсе не причастных к репродуктивной функции.
Это надо было слышать. Мало было слышать — я слышал, но воспроизвести не в состоянии. Это надо было писать на магнитофон, расшифровывать, исследовать, публиковать в специальных изданиях. Это не было сделано, и блистательный мат Барбары, увы, безвозвратно потерян для человеческой культуры.
Последнее, что я видел, — совсем рядом искаженное лицо Барби, вцепившейся ногтями в шею одного из моих носильщиков, извивающейся в его лапах. Последнее, что я слышал, — ее истошный визг:
— Я вырву твои грязные яйца, мазерфакер, вот такой тебе в глаз, в рот, в печень!
Потом — звон в ушах и тьма кромешная.
Сначала я почувствовал тупую боль в затылке, потом мерное, вызывающее тошноту покачивание. Сообразил: я в машине, машина едет. Перед глазами в узкой полоске света матовая поверхность с геометрическим узором. Запах резины.
Я лежал на полу вэна в проходе между креслами, уткнувшись носом в пластиковый коврик. Руки туго связаны за спиной. Попробовал пошевелить ногами — не получается, стреножен. Веселые дела! До предела, сколько позволяла затекшая шея, задрал голову. Впереди, в просвете между двумя темными силуэтами на переднем сиденье, кусок ветрового стекла, а за ним — ярко освещенная кишка убегающего вдаль туннеля. Знакомый путь, мы не раз проезжали здесь с Шуркой, — значит, едем в сторону Бруклина.