«Странно, в душе я нахожу все меньше и меньше старого обожания. Отчего это? Я ли вырос или отец принизился? Я помню, ребенком, наша школа казалась мне огромной. Она своими размерами давила меня. И сад – бесконечный, темный, таинственный – пугал. А недавно я посетил ее. Что сделалось с нею? Ведь не вросла же она в землю, и сад тоже не сжался нарочно, по крайней мере, на половину? А между тем я не узнал ни дома, ни сада. Как они малы и ничтожны! Неприятно меня поражает в отце всякое отсутствие нервности, увлечения, страсти. В "Кола ди Риенцо" у него кинжал всегда падает в одну и ту же точку. В сцене с убийцами три шага вперед, и знаешь, что он сейчас схватит себя левою рукою за грудь, оторвет тунику, а правую от себя, непременно ладонью вниз и неизбежно – параллельно полу… И завтра и послезавтра то же самое… В "Отелло", услышав Яго, зажмурится и вдруг широко откроет глаза, причем пальцы левой руки будут у него дрожать, а правая впиваться в плечо клеветнику. Хоть бы он переменил руки, что ли»…
Видимое дело, сын искал оправдания великому артисту.
«Я думаю, это оттого, что роль, как и капитал, накопляется в течение долгих лет, из ряда удачных моментов. Сегодня у него вышло великолепно одно движение – он его заметил и усвоил навсегда. Завтра другое. Так и создается она… Но… но ведь это окаменелость. Говорят, чтобы другие плакали – надо оставаться самому спокойным. Так ли? Во всяком случае, задушив Дездемону, нельзя же через минуту за кулисами поверять счета импресарио? Нет, я этого никогда не пойму. Иначе довольно моментальной фотографии на сцене и хорошей читки за сценой. Не так ли?»
Чем дальше перелистывал Карло Брешиани записную книгу сына, тем он больше убеждался, что тот отходит от него прочь. Со многим уже Этторе был не согласен, другое он «стал бы играть иначе». Он не только разбирал великого артиста, но рядом набрасывал бегло силуэты, как бы он, Этторе, исполнял отцовские роли. И, наконец, Карло Брешиани наткнулся на такую фразу:
«Страшно, – писал сын, – но есть возраст, в котором человек должен уходить со сцены. Иначе он ее мертвит. Молодым побегам не пробиться сквозь старую залежь. А ведь она не только сама окаменела, но и всё другое кругом давит и душит… Неужели и я стариком не пойму этого и так же буду стоять преградою для новой, настоящей жизни? Отец, как бы ты был велик, если бы еще десять лет назад добровольно ушел бы из храма, где был первосвященником. Целое поколение преклонилось бы перед тобою благоговейно. Ибо нет высшей жертвы, как собственную гордость бросить под ноги правде и любви к своему искусству!»
XIV
«Неужели гений может обратиться в ремесло?»
Но дальше старик уже не читал. С него было довольно. Еще ни разу в жизни он не слышал столько правды. И правды горькой, потому что она высказывалась его сыном и притом в каждой фразе ее были тоска, недоумение. Очевидно, от прежнего восторга не оставалось ничего. Сын, этот мальчик, неотступно смотревший на него целые вечера, пережил всё, и благоговение, и сомнение в отце, и, наконец, наедине сам с собою развенчал его…
Но ведь Этторе не один. «Может быть, из тех, кто тебя слушает среди беснующегося партера, есть многие, так же думающие и чувствующие?» Старик хотел, чтобы эта проклятая тетрадь никогда не попадалась ему на глаза. Теперь в нем не было прежнего равновесия. Что – то шевелилось в душе. Он еще сам не знал – что. Но ему уже и жутко, и стыдно. Ведь уже поздно переучиваться. Нет прежних сил и старой воли, как тут выйдешь на новый путь? Хорошо «им» указывать – да и полно, правы ли «они». Конечно, нет… Зависть… Желание самому царствовать там, где до сих пор единым владыкой был отец. Но почему же всё это вытекло из недавнего обожания, когда тот же Этторе молился на него? Мало ли что. Люди портятся с годами… Все, все? Но ведь если сын его испортился в пять лет, что же он, Карло Брешиани, уже переживающий седьмой десяток? И в какой суетне, в каком кипятке приходилось вариться всё это время. Хорошо им, пришедшим на готовое.
– Нет, разумеется, тут молодое самомнение. Пустяки! Я так стою высоко, что…
Высоко, да – но не для себя самого, не для своей встревоженной совести и разбуженного сознания.
Он тихо сошел по мраморной лестнице вниз.