Но самый значимый повтор тетка заметить не могла, поскольку он заключается в доминирующем раскаянии очевидца этих смертей. Оттер раскаивается в обеих смертях, ведь он ни в первый, ни во второй раз не смог понять, что умирающему родственнику нужно было сохранить убежденность в собственной ценности, которую Оттер по разным причинам, наоборот, расшатывал[260]
. Смерть отца-дяди не только воспроизводится в памяти и не только повторяется: она заряжает особой жестокостью отношение Оттера к тетке и впоследствии снова всплывает в связи с новым циклом раскаяния.Гинзбург в самом начале повествования наделяет тетку невозможной точкой зрения, таким удивительным образом обозначая ее как субъекта, в именительном падеже – «Она». Напротив, запоздалые попытки Оттера позаботиться о родственнице, которые почти что стоят ему жизни, отвергаются или отстраняются через использование страдательного залога или безличной формы глагола: «забота пришла слишком поздно»; «что для тела <…> было сделано…». Странное ощущение от этого порыва усиливает то, что никто, кроме самого Оттера (даже тетка, потому что она была без сознания), не мог быть свидетелем этих усилий. Когда наконец появляется Оттер, его имя стоит в винительном падеже («давно уже поразили Оттера буквальностью»). Почему Гинзбург так начинает рассказ? Одна из причин, возможно, в том, что в начале могло быть передано запоздалое осознание того, что тетка все-таки наделена собственным сознанием и даже в какой-то мере обладает проницательностью (в самом рассказе «идеи» тетки – например, касательно поддержания здоровья в блокаде – выводят Оттера из себя и выкачивают из него энергию, когда он тщетно указывает ей на логические ошибки)[261]
. Однако самая важная причина такого начала, похоже, в том, что начать этот нарратив трудно: Гинзбург начинает постепенно и неровно, с сомнением переходя к рассказу с позиции Оттера (и затем оставаясь в этой позиции – речь всегда идет от третьего лица), который, в свою очередь, начинается со сближения точки зрения тетки и его собственной. По сути, если читать этот фрагмент в обратную сторону, можно обнаружить, что повествование ведется с точки зрения Оттера еще до того, как этот переход маркируется: скорее всего, сравнение с дурным сном, перечисление деталей, напоминающих о предыдущей смерти (прежде всего раскаяния), и обобщение, что забота всегда приходит слишком поздно (оно повторяется и в других местах), поскольку люди находят в себе силы делать невозможные поступки, только когда встают перед лицом смерти, принадлежат Оттеру. Таким образом, то, что повествование начинается с точки зрения тетки, – иллюзия: едва оно успевает начаться, как точка зрения Оттера встраивается в него.Один из самых очевидных примеров повторения в «Рассказе о жалости и о жестокости» – несколько почти идентичных пассажей в начале и конце. Эти пассажи описывают момент через некоторое время после смерти тетки, когда Оттер получает открытку от брата V. (этого персонажа Гинзбург писала со своего брата Виктора) в ответ на телеграмму, где он уведомляет брата о смерти тетки. V. называет тетку «наша голубка», «наша золотая старушка» – эпитетами, которые принадлежат той ложной идиллии, которую «Рассказ» стремится подорвать посредством нарратива об уродливой реальности последних дней жизни тетки. V. замечает: «Должно быть, я в чем-то виноват перед нею, но сейчас не могу в этом разобраться»[262]
. Легкомысленный отказ V. от вины заставляет Оттера занять противоположную позицию. Возвращение к эпизоду с открыткой от V. в конце «Рассказа» показывает, что Эн/Оттер не достиг полной ясности даже после двух или трех прорывов в анализе своих ошибок и заблуждений: он остается эмоционально подавленным.В «Заблуждении воли» (тексте, переработанном и опубликованном автором) Гинзбург рисует особый круг, открывающий и закрывающий повествование через представление ее персонажа, который после смерти отца страдает от «потока разрозненных мыслей»[263]
. Так, в обоих нарративах Гинзбург все время возвращает читателя к моменту, когда персонаж переживает кульминационный момент раскаяния. Она использует прием, который сама же критикует, – «стабилизацию мгновения», замечая: «Сотни жалостных литературных концов основаны на ложной стабилизации мгновения…» – в реальной жизни люди продолжают жить после смерти другого. Она превозносила Толстого и Пруста за то, что только они показали трагическую участь человека, для которого «печаль немногим прочнее радости»[264]. Нарративная закольцованность может отражать постоянное стремление Оттера к самоуничижению, а также наделяет смерть продолжительной значимостью, помогая, таким образом, доказать, что фрагментированность «имманентного человека» не абсолютна. Оттер ставит перед собой задачу не устранить вину посредством анализа и нарративизации, а следовать за импульсом преследующих его воспоминаний, которые позволят ему прийти к более глубокому пониманию произошедшего.