...Ты обязательно должна писать мне о себе и о состоянии своего здоровья как можно подробнее, и пусть тебя не останавливает опасение, что ты можешь огорчить меня. Единственное, что могло бы огорчить меня, это сознание, что ты не борешься за улучшение своего здоровья, за восстановление своих сил,—а этому я не верю. Хотя будущее еще туманно, но опускать руки из-за этого не следует. Я пережил много очень тяжелых моментов в жизни, не раз чувствовал себя физически слабым, почти выбившимся из сил, но я никогда не поддавался физической слабости, и, насколько возможно предсказывать в этих вопросах, не думаю, чтоб я и впредь когда-нибудь поддался ей. А ведь я мало чем могу помочь себе. Но чем больше я отдаю себе отчет в том, что мне предстоит пройти через тяжелые испытания, что я слаб, что трудности возрастают, тем больше напрягаю я всю свою силу воли. Когда я подвожу порой итог истекшим годам и думаю о прошлом, мне кажется, что если бы шесть лет тому назад я мог предвидеть, что мне доведется пережить, я не поверил бы, что это возможно, и решил бы, что не выдержу... Думаю, что ты гораздо сильнее, чем сама полагаешь, а потому ты должна еще крепче взять себя в руки и напрячь все свои силы, чтобы окончательно побороть тот душевный кризис, который ты переживала. Дорогая, я хотел бы помочь тебе, но часто я думаю о том, что в прошлом, не имея ясного представления о твоем состоянии, я мог невольно способствовать ухудшению твоего самочувствия. Пиши мне чаще; сделай над собой усилие и пиши мне чаще. Пусть Делио и Джулиано тоже напишут мне... Крепко-крепко обнимаю тебя, дорогая.»
Глава четвертая
ВЫСТОЯТЬ!
Как мучительно болит голова... Кто-то подошел к изголовью, прохладная рука легла на лоб. Стало легче... Юля? Ты здесь, любимая? Как хорошо! Я знал, что ты придешь... Плачешь? Кто обещал мне быть сильной-сильной…. Где же дети? А, Делио... Какой ты огромный, Делио… Тебе уж восемь лет... Нет, девять, прости, ошибся. Знаешь, у папы болит голова, но это пройдет... И Джулио здесь? Здравствуй, малыш! Мама писала, что у тебя выпал первый молочный зуб и ты хотел прислать его мне жаль, что не прислал. Ну ничего, ты сам приехал, это куда лучше... Куда же вы уходите?.. Кто это? Вон!.. Пусть убирается! Слышите! Я вас не звал!..
— Успокойся, Антонио, он ушел.
— Кто здесь? Тромбетти... Где я?
— Где? В тюрьме Тури, разумеется. Лежи спокойно» Антонио. Тебе надо лежать. Хочешь спросить, как я сюда попал? Начальник тюрьмы разрешил перебраться в твою камеру. Принимаешь квартиранта? Все-таки помогу, если что... Хочешь пить? Лежи, лежи... Вот так. Что с тобой было? Ты бредил, Антонио, стонал, смеялся, говорил с детьми, хорошо говорил, ласково. Потом явился святой отец... Не в бреду. Вполне натуральный поп, от него за версту разило святостью и подгоревшим луком. Ты его выгнал... Дай-ка оботру тебе лицо.
— Если вздумают причащать меня, не позволяй, Густаво.
— Не позволю, будь спокоен.
— Наверное, я очень болен, Густаво. Я разучился подсмеиваться над самим собой. Плохой признак.
— Ерунда, Антонио. Ты еще им покажешь.
— Обещай мне, Густаво. Когда ты выйдешь из тюрьмы...
— Еще сколько ждать!
— ...Расскажешь моей жене и детям, все расскажешь.
— Антонио, да ты сам...
— Обещаешь?
— Обещаю.
Лязгнули запоры. Вошел тюремный надзиратель Вито Семерано. На его широком крестьянском лице было написано искреннее сочувствие. Среди служащих тюрьмы, как и всюду, были люди, ненавидящие фашизм. Они старались не причинять заключенным лишнего зла.
— Сейчас придет доктор,— сказал Семерано.— Но очень-то он хотел.
Надзиратель подошел к Грамши, внимательно посмотрел на искаженное болью лицо больного, покачал головой и повернулся к Тромбетти.
— Ну, он согласился? Ведь доктор спросит.
Тромбетти пожал плечами. Семерано недовольно крякнул.
— Упрямые вы, коммунисты, люди. Что стоит подписать паршивый клочок бумаги.