Бугрову все казалось необычайно приятным и симпатичным: желтые стопудовые скамейки, цинковые бачки с кипяченой водой и кружкой на цепочке, мусорницы с раструбами, замызганный кафельный пол в шашечку. Но милее всего казались люди: и заросший бурой щетиной, припахивающий свинарником колхозник, и бледный интеллигент, пустивший во сне тонкую слюнку из краешка губ, и даже необстрелянный солдатик с его тыловой инструкцией. Все свои, такие родные, бесконечно милые!
А вдруг ему это лишь грезится? И на самом деле он, подбитый у рейхстага ротный, все еще мается в приберлинском госпитале? Стоит опустить ноги с кровати, и он попадет босыми ступнями в малиновые пантофели, уныло побредет в опостылевший графский парк…
Нет, нет, все взаправду. Он дождался, дотерпел: за дверями вокзала — бесконечно любимый город!
Чтобы скоротать время, Андрей пошел в уборную. Смазал там яловые трофейные сапоги остатками госпитального вазелина, надраил их до блеска бархоточкой от графской козетки. Потом тщательно умылся, почистил зубы пальцем и солью, причесался и достал из вещмешка парадную гимнастерку с заранее нацепленными в дороге орденами и медалями. Надел ее, почистил рукавом фуражку, пристроил на голове и только тогда взглянул на себя в зеркало.
«Ничего. Вид вполне… Тянешь, Бугров, на победителя в Великой войне!»
Продуктовый пункт при вокзале открывался рано, и очередь к нему была сравнительно небольшая. В последнем офицерском пайке Бугрова оказался приятный сюрприз: буханка свежего, московской выпечки, ржаного хлеба. Понюхал и не удержался — жадно откусил, как мальчишка, начал жевать неизъяснимо вкусную корочку. Вот это хлеб!
Дождик кончился. Над Москвой всходило солнце. В его ласковом свете все стало красивым: и разностильные строения привокзальной площади, и широкий мост к Ленинградскому шоссе, и рогатый троллейбус на нем, и первые пешеходы, направляющиеся к станции метро. Возле газетного киоска быстро выстроилась очередь: таких любознательных читателей нет, пожалуй, нигде в мире. А как ходят по тротуарам москвичи! С какой скоростью и маневренностью!
Бугров не поехал в метро и не сел в троллейбус, а направился к Красной площади пешком. Обогнул парикмахерскую, благоухавшую «Тройным» одеколоном даже при закрытых дверях, и вышел напрямую к главной улице Москвы.
Шел в своей парадной гимнастерке легко, пружинисто, под музыку собственного сердца. Счастье и гордость распирали грудь, на глаза набегали слезы.
Так, ничего вокруг не замечая, дошел он почти до площади Маяковского. Потом стал понемногу вбирать в себя то, что окружало и встречало его. Увидел, как обеднели знакомые магазины: на витринах вместо продуктов «оформление» кумачом и плакатами, некоторые витрины просто замазаны мелом или заклеены бумагой — торговать нечем, даже бутафория куда-то исчезла.
Люди, идущие навстречу Андрею, одеты плоховато. Пообносились за войну москвичи. В промтоварных магазинах пусто, одежда и пошивочные материалы продаются только по карточкам. С обувкой, похоже, дело обстоит еще хуже. Щеголяют кто в чем, большинство в сношенном и стоптанном старье, а иные вовсе в каких-то самодельных бахилах, тряпичных туфлях, резиновых чунях.
Не показаться бы глупым щеголем в этих своих надраенных трофейных сапогах! Андрей умерил шаг. Захотелось затеряться в потоке идущих. Неловко стало за свою силу и здоровье, за свою молодость, за то, что так повезло на войне…
Восстановить душевное равновесие он смог только у памятника Пушкину. Все так же гордо возвышался поэт на постаменте среди цветов и листвы. Андрея Бугрова он, конечно же, сразу заметил. Бугров слегка оробел, как перед высоким начальством, но и обрадовался. Подошел к памятнику поближе, встал по стойке «смирно» и беззвучно отрапортовал:
— Рядовой москвич Бугров! Прибыл из длительной командировки!
Пушкин одобрительно наклонил кудрявую голову.
— Начинаю сегодня новую жизнь, Александр Сергеевич. Как вы посмотрите, если я присяду здесь рядом с вами на скамейку и малость подкреплюсь? Ведь это вы написали, помнится:
Пушкин чуть улыбнулся: молодец, парнишка, не все забыл за войну. А Бугров, присев на скамейку, достал из солдатского мешка черный хлеб и сало. Только отрезал от буханки ломоть — спикировал с ветки проворный карий воробей. Тоже, видать, коренной москвич — расторопный, общительный. Глянул на возвратившегося земляка глазом-бусинкой и, возгласил:
— Жив-жив!
— Жив! — подтвердил Андрей. — И ты, земляк, перетерпел войну? Молодец!
Бросил ему крошку хлеба. Воробей проворно схватил ее клювом, вспорхнул и утащил на крышу «Известий».