Взбирался в гору отец Янарос, и ноздри его раздувались, как у коня. В прежние года, в день, что будет завтра – каким запахами полнились селения! Топились печи , блестели свежевымытые пороги, торопливо бегали взволнованные хозяйки, обхватив руками корзины, полные пасхальных куличей и красных яиц! Как ликовали крестьяне, как они хорошели, как светились! Весь год у них были не лица, а волчьи морды и свиные хари, а в этот день они смягчались, в душе их воскресал Христос, и они становились людьми. А отец Янарос быстро-быстро воскрешал Христа в Кастелосе и тотчас же, подоткнув рясу, с шитой золотом епитрахилью подмышкой, бежал, не разбирая дороги, через горы, летел, как на крыльях и прибегал до рассвета в Халикас, воскрешал и там Христа, снова бежал, снова летел – и с первыми лучами солнца, запыхавшийся, весь в поту, был уже в Прастове! Сверкала крошечная церквушка, омытая солнцем, радостно смеялись подвижники, изображенные на стенах, ждал Христос отца Янароса. И отец Янарос склонялся над Ним, целовал Его и поднимал из гроба, брал на руки и тихо-тихо, с нежностью и болью, словно над умершим сыном, читал святые слова,
чтобы вывести Его из Ада, открывал тяжелое серебряное Евангелие, поднимался на возвышение во дворе церкви, голос его креп: «Во едину же от суббот Мария Магдалина прииде заутра, еще суще тме, на гроб...» И сразу же у всех из груди вырывалось. «Христос воскресе!» Вспыхивали все свечи – потоп огней! Блестели усы, глаза, и губы, косы; люди падали друг другу в объятия, целовались и целовались. А отец Янарос, весь запаренный, обессилевший, счастливый, складывал епитрахиль, подтыкал рясу и возвращался вместе с солнцем в Кастелос.– Прошли, прошли те годы... – простонал он. – Где теперь тот священник, что мчался на крыльях ангельских и где ни остановится, там воскресал Христос? Где те христиане, что целовались и целовались с горящими свечами в руках? Прошли, прошли те годы... Теперь убивают, убивают и гибнут...
Сказал так – и вдруг ноги у него отяжелели. Устал. Он дошел до середины склона, к часовне Предтечи, и остановился. Посмотрел на развалины. Рот наполнился горечью. Несколько дней тому назад прошли здесь бои, сцепились красные и черные, готовые друг другу глаза выдрать. Упали бомбы на часовню, обрушилась крыша, раскололись и рухнули стены, повисли в воздухе древние византийские иконы.
Он перешагнул груду камней и рухнувших балок, вошел внутрь, снял скуфью, низко, поклонился в воздух. Стенная роспись в алтарной нише – Христос и Дева Мария во весь рост – осыпалась и лежала на жертвеннике грудой краски и известки. Только одна стена, на которой был изображен Предтеча, – с желтой, костлявой шеей, с курчавой бородой, в овчине, с тонкими изможденными ногами, еще стояла. Но бомба ударила и в сурового пророка, разворотила ему живот, и открылись внутренности: известка, камни и земля. Подует легкий ветерок, закрапает дождик – и все это обрушится, и останутся лишь стопы ног да кусок Иордан-реки. Два убогих деревянных паникадила еще дымились, но старый золоченый иконостас с резными виноградными лозами превратился в уголь.
Отец Янарос не сводил глаз с Предтечи со вспоротым животом, и гнев овладел им.
– Уйду-ка я, – проговорил он, – уйду от греха подальше – от хулы на Бога. Нет сил терпеть. Ты всемогущ, Господи, Ты терпишь, а я – нет!
Страшное богохульство чуть не сорвалось с языка, и он торопливо повернулся, шагнул через камни и деревянные обломки, выскочил наружу. Обошел вокруг часовни. У стоявшей еще северной стены остановился, разглядел на ней крупные капли запекшейся крови. Подошел поближе: кровь и обрывки женских кос, там и сям стена забрызгана мозгом. Глаза отца Яиароса застлались слезами. Он сердито вытер их тяжелой ладонью, сдерживая рыдания, но не смог отвести глаз от стены.
Он сам исповедовал их в этой часовенке – позавчера только – и причастил. Оробело на миг его сердце, и хотел было он уйти. Но устыдился и остался – посмотреть, как они умрут. Их было семеро: три старухи и четыре девушки. Говорят, один монах со Святой горы донес, что они помогают партизанам. Их схватили ночью, когда они шли в горы с полными котомками сыра, хлеба, толстых носков и шерстяных фуфаек – связали их для партизан тайком, зимними ночами.
Их выстроили вдоль стены, семь винтовок нацелились в них. Командовал расстрелом сержант Митрос, добрый, сердечный румелиот. Он был человек спокойный, добродушный; любил вкусно поесть и выпить. Всегда у него на уме была только его женушка да сын-младенец — далеко отсюда, в маленькой деревушке близ Карпенисиона. Но в тот день он был другим: рот перекошен, глаза налиты кровью. Ему дали убить семь женщин, и в голове у него помутилось. Но сердце, должно быть, возмущалось, протестовало – и он орал, свирепствовал, чтобы заглушить его крик, чтобы не слышать.
Он повернулся к семи женщинам, выстроенным вдоль стены, крикнул и – отец Янарос содрогнулся. Это был не его голос, это древний волосатый зверь проснулся и рычал в груди добряка-румелиота.
– Эй, вы, суки большевички! Ну-ка, быстро! Хотите что-нибудь сказать?