И вот каждый вечер бедняжка, когда все уже ложатся спать, закутывается в рваную шаль, выходит тайком из дому и пробирается вдоль стен к казарме. И когда застает капитана одного, то бродит вокруг него и вся дрожит. Иногда капитан замахивался на нее, хотел ударить, а она складывала руки на груди, счастливая, и говорила: «Ударь меня, милый, ударь! Хочу руку твою почувствовать!»
Но когда сегодня вечером услышал он рядом с собой ее вздохи, то пришел в ярость.
– Сегодня я не в настроении, – зарычал он. – Уходи!
– Хорошо, хорошо, Софоклис, милый, ухожу, – сказала она покорно, закуталась плотнее в драную шаль, поплелась назад вдоль стен и исчезла.
– Я здесь свихнусь! – проворчал капитан и стал ходить взад и вперед, чертыхаясь. – Партизаны, учитель, отец Янарос, а тут еще эта дура... Пора кончать!
Он подозвал своего земляка, сержанта-румелиота.
– Эй, Митрос, давай посидим, подумаем, как нам тут выкарабкаться. Что ты скажешь об этом чертовом попе, отце Янаросе?
Сержант наморщил лоб, втянул голову в плечи.
– Да как тебе сказать, капитан? Странное дело: когда его не вижу, не боюсь. Готов в бороду вцепиться и выдрать по волоску. Но стоит ему показаться – «отойди от меня, Сатана!» Колени подгибаются. Что бы это значило? А может, он правду говорит? Если это правда, то – вот те крест, капитан – мы у дьявола в лапах!
– А что он говорит, Митрос? Говори, не кривись!
– Христос, говорит, одесную меня. Никто Его не видит; один я. И потому никого не боюсь. Как ты думаешь, капитан, это правда?
Капитал рассвирепел.
– Я так думаю, что и ты, бедолага, тронулся. Правильно говорю, что надо нам драпать отсюда, пока еще не спятили. Потому-то я тебя и позвал. Послушай, не нравятся мне штучки этого попа, Митрос. Не видишь разве? Голову задирает, с партизанами шушукается, к учителю чахоточному заходит, к этой сволочи, к большевику. Вот увидишь стряпает что-то, пройдоха, со своим сыном-предателем в горах, с партизанским командиром. Что скажешь? Тебе говорю! О чем задумался?
Сержант покачал головой.
– Что тебе сказать, капитан? Тут такое дело, что и думать о нем не хочу, а из головы не идет! День и ночь поедом ест, всю Страстную. Слава Богу, ты сегодня в духе, капитан, можно у тебя спросить? Разрешаешь, капитан?
– Говори.
– Скажи-ка, капитан, это настоящий Пояс Пречистой?
Капитан пожал плечами.
— Какое тебе до этого дело, Митрос? Нашел занятие! Настоящий или ненастоящий, а свое дело – делает. Слышал, что кричал монах, проезжая мимо казармы? «Убивайте! Убивайте, и благословит вас Пречистая! Убивайте красных и обретете благодать!» Вот что он кричал, благослови его Господь! Слышат люди от монаха голос Божий и убивают с большей охотой. Этот Пояс лучше всякой пушки.
– Но и отец Янарос, капитан, говорит, что он – уста Божьи, – дерзко возразил сержант. – А он проповедует совсем иное. «Убивайте, убивайте!» – кричит один. «Не убивайте! Не убивайте!» – кричит другой. Который же из двух настоящий голос Божий? Или, может быть, у Бога много ртов?
Капитан прыснул со смеха.
– Не будь дураком, Митрос, – сказал он. – Не видишь, что творится в мире? Или, думаешь, может, что только у нас есть бунтовщики? Что делают всюду, во всем мире? Бунтуешь, задираешь голову? – Бац! и готово! Так и мы будем делать. Вот это и значит святой Пояс.
– А до каких пор, кир капитан? Я не знаю, что делают русские китайцы или арабы. А нас ведь мало, пропадем...
– Хватит болтать! – сказал капитан раздраженно. – Беда будет, если и мы сейчас начнем спрашивать, черт бы нас побрал! Что такое солдат? – Убивай и не спрашивай! А теперь убирайся!
XII
.
Луна уже почти перевалила за вершину горы, звезды в её свете пропали, только немногие, самые крупные, блистали в спокойной, тихой ночи. В мире пахло серой и Божьим Присутствием. Отец Янарос взбирался на крутую гору, торопливо, решительно. Время от времени жалобно ухала сова, неслышно перелетая со скалы на скалу, и отец Янарос поворачивал ей вслед голову и трижды плевал в воздух, чтобы предотвратить несчастье. Он подобрал края старенькой латаной рясы и подоткнул их под широкий кожаный пояс. Белели в лунном свете его ноги, голые до колен, кривые, мозолистые как старый ствол маслины. Скуфья съехала на лоб до самых бровей, щетинистых, еще черных, как смоль; из-под них сверкали глубоко посаженные, быстрые, дикие глаза.
Он окидывал все цепким взглядом – сзади, впереди, вокруг себя. Он хорошо знал эти горы: пустыня, только камень и щебень. Ни одного зеленого дерева; не пасутся здесь козы и овцы; нет ни деревень, ни людей. Только колючий тимьян, дикие травы и вереск, осмелевшие в апреле и выпустившие тощие, хилые цветочки. А вверху, в небе, – вороны, повыше – ястребы, еще выше – голодные орлы. А еще выше, над орлами, – Бог.
– Вся ты камень, пустыня и голод, несчастная Греция, – бормотал отец Янарос, качая сухой костистой головой, выдубленной солнцем и дождями. – Вся ты кровь.