По-моему, Хэзлитт сказал, что единственной вещью, способной превзойти этот водный город, был бы город, построенный в воздухе. Идея в духе Кальвино, и почем знать, освоение космоса может доразвиться до ее реализации. Пока что, кроме высадки на Луне, лучшую память по себе наш век заслужил за то, что не тронул этого города, оставил его в покое… Но хочу заметить, что идея превращения Венеции в музей так же нелепа, как и стремление реанимировать ее, влив свежей крови. Во-первых, то, что считается свежей кровью, всегда оказывается в итоге обычной старой мочой. И во-вторых, этот город не годится в музеи, так как сам является произведением искусства, величайшим шедевром, созданным нашим видом. Вы ведь не оживляете картину, тем более статую. Вы оставляете их в покое, оберегаете их от вандалов – орды которых могут включать и вас (7, 49)[309]
.Этот пассаж в характерном для Бродского узнаваемом стиле, с его неожиданными скачками от одной идиомы к другой, создает некоторую дискурсивную дезориентацию. Сочетание разговорного стиля с литературным, нейтральных, устаревших и принадлежащих высокому стилю языковых единиц создает иронический эффект, но оставляет читателя в недоумении по поводу того, кому предназначена эта ирония. Однако на фоне исповедального тона большей части эссе авторская позиция читается вполне недвусмысленно: «Набережная неисцелимых» – это восхваление города.
Восприятие Венеции в эссе Бродского вырастает из венецианского дискурса, появившегося в конце XIX века, когда идея Венеции как «мирового культурного наследия» распространилась в европейских, американских и русских образованных кругах общества. Джон Пэмбл возводит истоки этого дискурса к 1880-м, когда группа британских критиков и историков искусства начала кампанию за сохранение собора Святого Марка и призвала ведущих европейских и американских писателей и художников присоединиться к ней. Ивана Тургенева просили поддержать кампанию в России, а критик Владимир Стасов писал о ней в петербургских газетах. Как показывает Пэмбл, это был тот самый момент, когда отношение к Венеции в Европе изменилось. Воспринимавшаяся до этого как экзотические руины, куда лишь немногие могут попасть неудобным водным путем, Венеция превратилась в место, куда многочисленные туристы устремились на поездах, чтобы восхититься городом, посокрушаться о его упадке и призвать к сохранению его «подорванного величия». Венеция стала «нашим городом», как писал Генри Джеймс в своей книге очерков «Итальянские часы». Она превратилась в памятник «мирового культурного наследия», сохранение которого важно не только для итальянцев, но и для всех культурных европейцев и американцев. Пэмбл заключает:
В начале XIX века Венеция воспринималась как странные и депрессивные развалины, которые могли выглядеть красивыми только с расстояния или в лунном свете. В конце столетия даже самые разборчивые и чувствительные зрители не только оказались способны, но жадно стремились рассмотреть эти руины в деталях. Возник миф о преображении, коренящийся в эзотерических культах живописи и литературы, а когда эти культы устарели, элитарное представление о Венеции превратилось в клише для среднего класса. Миф продолжал жить, представляя словесные и художественные образы для рекламы, журналистики и массовой культуры[310]
.