— Возможно, — кивнул Балабин. — У меня память на книжки плохая, да и времени нет… А стариков таких темных сегодняшний день не сыскать, и на железной дороге уже не гайки воруют, а груженые вагоны. По правде сказать, нет у меня впечатления, что образованность имеет прямое воздействие на совесть. Несоответствие меня удивляет: прогресс науки и разгул человеческого бесстыдства. Это я, конечно, в общем виде… В моей следовательской практике знаете какие дела меня поражают? Думаете, кошмарные убийства, грабежи, изнасилования? Преступления подонков закономерны, в них нет неожиданности. А вот каким путем так называемый порядочный человек доводит себя до преступления…
Я сказал:
— Но вы же сами говорите: так называемый…
— Да ведь я это говорю уже после того, как выяснилось, что он преступник! А до того все убеждены, что он совершенно порядочный. Рядом с ним работаем, на собраниях сидим, вместе голосуем… Мы его даже иногда избираем — да и почему не избрать? Отличный мужик, вкалывает на совесть, идеология у него наша, соцпроисхождение самое что ни на есть, ни грамма компромата!.. А получив власть, вдруг преображается. И откуда берется барство, паскудное ощущение вседозволенности? Мало того, что гребет все к себе, но ведь еще и врет, лицемерит, правильные слова произносит. И ты попробуй излови его, получи санкцию — вокруг него частокол, не подступиться к нему. А изловчимся, сцапаем за шиворот — такая окажется мразь, ничтожная душонка! Вот тут-то изумимся: да как же так, да как же это получилось, что он достиг? И главное — с самим собой как ладил? Как договаривался с самим собой? Меня его теория интересует. У обыкновенного ворюги, у жулика нет никакой теории, он понимает о себе, что он ворюга. А этот-то, который был и слыл порядочным, почитаемым, — его-то почему угораздило? И должен же он сочинить для самого себя какую-то теорию!
— Зачем ему теория? — спросил я.
— Затем, чтобы оправдать для себя свою двоякость. Он не желает понимать о себе, что грабит народ. Он желает думать, что ему положено. Конечно, негласно положено, а поскольку негласно, значит, масштаб дозволенности неопределенный, и в какую минуту ты переступил ее порог — тебе вроде бы неясно, ты можешь убедить себя, что тебе неясно… Давайте выпьем, — внезапно прервал он свою торопливую речь. И, жадно выпив стопку, бормотнул: — Работать следователем больше десяти лет не рекомендую: душа срабатывается до пупка…
Уху мы доели молча. Балабин отнес посуду к реке, я поднялся было помочь ему, но он приказал:
— Отдыхайте, чего там… Врачи прописали мне телодвижения.
Покуда он полоскал миски и ложки, я вытряхнул брезент и подправил костер. Огонь его был совсем невелик, но изрядная куча углей спокойно излучала тепло. Вернувшись с реки, Балабин погрел над ними мокрые руки.
— А знаете, почему в старину ольховые дрова называли царскими? Горят не треща, не стреляя. Молчаливые дрова. Власть любит безмолвие…
С той минуты, как я узнал, что Балабин — следователь прокуратуры, у меня возникло одно соображение: мне почудилось — быть может, я смогу воспользоваться этим внезапным знакомством. Однако и независимо от моей внезапно возникшей цели, Балабин увлек меня внутренним своим напряжением — его куда-то гнуло, волокла жажда выговориться. Она была настолько могуча, что его собеседник, то есть я, не имел никакого значения: Балабин даже не посматривал на меня, не дожидался моей реакции, а если я пытался что-то ответить ему, то он перебивал меня, не вслушиваясь.
— Вам известно такое понятие: профессиональная деформация психологии? — Он лег лицом к костру. — И жаль, что неизвестно, хотя вы наверняка подвержены ей. А в результате страдают ваши ученики. Следовательно — общество.
Тут я разрешил себе улыбнуться.
— Но, позвольте, ведь вы же совершенно не знаете меня!
— Предположительно, в общем виде заключаю. Я и сам профессионально деформирован: мой взгляд на жизнь искажен моей профессией, нормальное зрение не позволяет рассмотреть то, что мне необходимо…
— А разве совесть… — начал было я.
— Среди прочего пригождается и она. Но ограниченно, ибо расплывчата и относительна… А знаете, куда бегут уставшие следователи? В адвокатуру. Смешно: пока работают, ненавидят адвокатов, а потом туда же и суются… Лично я, — сказал вдруг Балабин со злостью, — выпил бы еще стопку. Не составите компанию?
— Чисто символически.
Мне уже было достаточно, да теперь уже и без закуски.
В бутылке столько и оставалось — полная стопка ему, а мне на донышке.
И эта опустевшая бутылка успокоила его. Выпив, Балабин блаженно растянулся на брезенте. Я решил, что сейчас самое время рассказать то, что меня волнует.
Я спросил:
— Вы на этой реке впервые рыбачите?
— В здешних местах — впервые, а много выше посиживал. Тут ведь у вас заказник, я думал, наловлю…