В сравнении с судьбами других недавних изгнанников, случай Бродского — это история успеха. Начав с исключения из средней школы, поэт перебивался множеством случайных заработков: от фабричного рабочего до геолога-любителя. В 1964 году после публичной изобличительной кампании Бродский предстал перед судом за тунеядство и отсутствие надлежащей занятости. Во время судебного процесса, протокол которого был тайно составлен Фридой Вигдоровой, судья неоднократно обращалась к Бродскому с просьбой уточнить, кто именно причислил его к поэтам, на что он ответил: «Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?» Если бы подобный процесс происходил на тридцать или даже пятнадцать лет раньше, в сталинские времена, Бродский едва ли пережил бы это судилище, но в 1964 году, на фоне протестов и выступлений как советских, так и иностранных писателей, художников и интеллектуалов, Бродский был отправлен во внутреннюю ссылку — в отдаленную деревню Норенское на Крайнем Севере[725]. В 1972 году он был вынужден навсегда покинуть Советский Союз, став своего рода культурным мучеником для поколения ленинградских поэтов 1970‑х годов. Анна Ахматова, узнав об аресте Бродского, в свою очередь, произнесла следующие пророческие слова: «Какую биографию делают [советские власти] нашему рыжему!» В результате после вынужденного изгнания поэтическая судьба Бродского претерпевает радикальный сдвиг: из неофициального оппозиционного поэта он превращается в поэта истеблишмента — поэта — лауреата и обладателя Нобелевской премии — в США. В отличие от своего любимого Овидия, Бродский не попадает в землю варваров; он попадает в страну демократии — но есть одна проблема. Эта демократия не возносит поэзию на пьедестал такой же высоты. Поэт отвечает взаимностью, с одной стороны, умеряя свои усилия в области стилистического новаторства и концентрируясь на сохранении архитектуры традиционной поэзии и культурной памяти, что нередко раздражало как его американских, так и русских единомышленников, которые видели в нем поэтического консерватора. C другой стороны, он намеревается исследовать демократическую личность — это упражнение в «уединении и свободе» — во многих нетрадиционных способах.
Моя единственная беседа с Иосифом Бродским оказалась подчеркнуто антиностальгической и весьма забавной. Она состоялась после поэтических чтений Бродского в Бостонском университете, где я тогда начинала изучать испанскую и латиноамериканскую словесность. Американский друг безуспешно пытался представить меня: «Вот молодая девушка, которая только что приехала из Ленинграда». Бродский едва повернул голову. «Она говорит по-испански», — продолжал друг. Вот это почему-то сразу привлекло внимание поэта. Мы немного поговорили, и в конце концов он заставил меня пообещать, что я буду изучать только иностранные языки и «никогда не вернусь к русской литературе». Должно быть, я почтительно кивнула и, кажется, до сих пор верю, что нужно изучать культуры, которые не являются твоими собственными, особенно в случае, если ты — иммигрант. Но это стало обещанием, которое я не смогла сдержать. И он тоже.
Бродский редко использует слово «ностальгия», и когда он это делает, то это всегда либо оговорка, либо — прелюдия к ночному кошмару:
«Чем больше путешествуешь, тем сложнее становится чувство ностальгии. Во сне, в зависимости от мании или ужина, или того и другого, либо преследуют нас, либо мы преследуем кого-то в закрученном лабиринте улиц, переулков и аллей, принадлежащих одновременно нескольким местам; мы в городе, которого нет на карте. Паническое беспомощное бегство, начинающееся чаще всего в родном городе, вероятно, приведет нас под плохо освещенную арку города, в котором мы побывали в прошлом или позапрошлом году»[726].
Ностальгия принимает форму лабиринта, состоящего из множества видимых и невидимых городов, в том числе — родного города поэта. В отличие от Набокова, у Бродского почти нет ностальгии по собственному детству, что вполне понятно, поскольку оно пришлось на время войны и нищеты послевоенных лет — конец сталинской эпохи. Бродский не искушает судьбу литературной реконструкцией возвращения на родину — с помощью подложных или иностранных паспортов в стиле секретных агентов Набокова. У Бродского персонаж-изгнанник не является замаскированным шпионом или двойником, склонным к мимикрии, а скорее чем-то, что «меньше единицы», — часть речи, фрагмент, развалина, плачущее чудовище. Бродский соединяет два семейных романтических мифа, противостоящих друг другу: это Одиссей и Эдип. Вместо навязчивого возвращения на родину Бродский реконструирует ритуал бегства из дома, повторного увольнения, сохранения прошлого в памяти, чтобы никогда не встречаться с ним лицом к лицу. Всякий раз, когда поэт чувствует тоску по родине, он вспоминает, как невыносимо ему было находиться дома.