Пока Евдоким пробирался сквозь густое скопище к дверям, учитель Писчиков сорвал вывеску бывшего волостного правления и швырнул ее под ноги народу. Грохот падающей жести был заглушен торжествующим кликом. Евдоким поднял глаза на Мошкова, стоявшего на верхней ступеньке крыльца, и увидел над головой флаг Российской империи, полоскавшийся на ветру. Увидел, и перед ним возникло то, о чем рассказывали товарищи в Самаре; размахивающая трехцветным флагом черносотенная шайка погромщиков с портретом царя, а на серой, запятнанной опавшими тополиными листьями мостовой — распластанное тело Анны с кровоточащей дырочкой под левой грудью. Евдокима затрясло. С мстительным чувством избавления он взбежал на крыльцо, выхватил нож и двумя взмахами полоснул по царскому флагу. Бело-синий кусок полотнища сморщился, упал: на древке осталась лишь красная полоса, яростно пламенеющая на ветру….
От волостного правления пошли к дому урядника Бикиревича, вперед выступил Мошков, крикнул громко:
— Покажись, урядник! Слушай, народ!
Но того и след простыл. Завидев грозную толпу, он вслед за Дворяниновым улепетнул задворками на берег Кондурчи и спрятался в зарослях ветляного ерика.
Дверь и ворота на запорах, и только жена Бикиревича мельтешила в окнах с иконой в руках. Она прикладывала Николая-чудотворца к переплетам рам изнутри и, тараща белые от злобы глаза, завывала так, что на улице слышно было.
— Анафемы! Анафемы! На страшном суде гореть будете! Вечным огнем!
В ответ ей свистели, смеялись. Бесновавшаяся урядничиха вдруг бросила Николая-чудотворца, вскочила на лавку и, задрав подол, выставила в окно свой зад. Толпа обалдевших от неожиданности мужиков захлопала глазами, затем грохнул такой хохот, что всполошенные грачи взмыли с церковной колокольни и заметались в поднебесье.
Не смеялся один Земсков. В непристойном поступке урядничихи он узрел оскорбление нового правительства и общества в целом. Товарищи едва удержали его от намерения дать всей дружиной залп по окнам. Мошков захлопнул ставню, написал снаружи мелом:
«Урядник, убирайся вон немедленно!»
На крыльцо взобрался изможденный мужик в посконной рубахе по колена, известный на селе пропойца Степан Ельцов. Он стащил с лохматой головы шапку, покашлял, похаркал, затем долго сморкался в подол рубахи. На него смотрели, смотрели, наконец закричали:
— Ты чего ж залез туда, как пес на печь, и ни мур-мур? Говори, что тебе, или пошел прочь!
— Ох, братцы, — взмычал Ельцов. — Темно мы живем, братцы, без соображения. Уткнулись носом в землю, как свиньи… Каюсь, братцы! Хозяйку-то свою, был грех, лупил я, как сидорову козу. Ох боже ж ты мой! Теперь гляжу на всех, на обчество, стало быть, и ровно глаза разул… Ох, хорошо, братцы, всем миром вот так… Ей-богу!
— Ишь, проняло и тебя, значит…
— Слезай, праведник, хватит!
— Кайся — не кайся, все одно — в монахи не примут….
— Братцы, дайте сказать… Душа просит… Боже ж ты мой! Хорошо-то как! А? Обчество, стало быть, народ… Как же не выпить на радостях? Эх!
Логическое завершение речи потонуло в шуме:
— Закрыть винную лавку!
— Штрафовать пьяниц! Забирать у них угодья! — неслись возбужденные женские голоса. Кто-то притащил лестницу, приставил к дверному косяку казенки и повернул вывеску «Винная лавка» задом наперед. Дверь заколотили накрест досками, и черной краской сделали надпись: «Смотри и кайся!»
Покончив с делами, шествие повернуло через мост на окраину провожать крестьян Царевщины и смежных деревень. В Старом Буяне остались только их делегаты.
Глава семнадцатая
Дул ровный и несильный ветер — «луговик», солнце ярко холодило землю. Ненастье, словно отбыв повинность, отбушевав вволю, уступило место вёдру, и все преобразилось: степи, леса, селения стали картинно-опрятными и как бы хвастались издали показной аккуратностью. Осень искусно ставила свои декорации, а за ними… Стоило подъехать к деревне поближе, как тут же всяк убеждался, что это обман, видимость одна.
Уже в Седелкине Евдоким услыхал, что в окрестных селах неладно. В самом Седелкине вчера избили старшину за то, что отказался вернуть крестьянам часть внесенных податей. А податей тех и не счесть зараз. И казенные, и земские, и страховые, и продовольственные, и мирские — волостные и сельские. Разобраться в них нелегко, а платить и подавно. Отколотив волостного старшину, крестьяне прогнали заодно арендатора базара татарина Нурея, и сегодня впервые торговля шла без пошлин. Эти дела Евдокиму нравились, подобные села — благодатная нива для агитации.
Решил потолкаться среди людей, послушать, о чем поговаривают. Проходя через «скотскую половину» базара, он заметил великолепную пару быков, явно барских.
— Из какого имения? — поинтересовался Евдоким у мужиков, сновавших вокруг да около.
— Болтают, из Шабановского.
— Что ж не берет никто? Быки-то племенные, поискать таких!
— Куды уж лучше! Да только опасно… Как бы после не отняли… Стражники ух как лютуют…
— А ты, паря, нешто купить хочешь? На развод?
— Мне они — в самый раз. Скоро вот общество землю разделит, пахать надо, сеять.