— Н-да… Вломился, значит, он, пузо выпятил, усы — в пол-аршина, зенками ворочает, а за спиной его городовые: притащились для подспорья. Завопил, точно у него брюхо схватило: «Пос-тановлением гр-р-радоначальника политические собрания категорически строго запрещены! Р-разойдись!» Машка Розанова — девка ух! Погрозила ласково этак пальчиком индюку надутому, говорит: «Господин околоточный, как же вам не ай-ай-ай! Зачем буянить? Нешто это политика? Присаживайтесь рядком да послушайте ладком, о чем мы калякаем, авось сами что-нибудь присоветуете». А он оскалился да еще громче: «Прр-рекратить!» Ну, тут баб наших и взяло. Как закричат: «Ах, ты ж поганец, бурдюк самочинный! Хапуга окаянный! Брандахлыст! Чего ты налетел на нас, как чумной? Иль вы с похмелья, иль с угару, антихристы?» Такое тут пошло, скажу вам! Визг, крик, одним словом — содом. Околоточный посинел, что утопленник, зубами лязгает по-собачьи. А бабы разъярились, так и рычат, так и рычат! «Что мы за преступницы такие, чтоб прятаться? Хватит с нас. Лучше в омут головой, чем держать вечно зубы на полке или идти на Мормыш-слободку, продавать себя за пятак. Где же нам сойтись вместе, чтоб решить о нашей жизни злосчастной? На квартире нельзя, на улице — запрещают, за городом — не смей! Что же нам в бане собираться, что ли?» Как сказала Машка Розанова «в бане», тут я хвать себе — и на ус. «А что, на самом деле, говорю, распропори их в сердце, пошли, девки, париться, грехи смывать перед пасхой». Сказано — сделано. Живо собрались в Челышевской бане, заплатили по гривеннику, расселись прямо в мыльной и открыли собрание. Сидим, судачим, потеем. Писать не на чем, на донце шайки протокол не напишешь… Так запоминаем. Решили всем записаться в союз. Меня, Машку Розанову и еще одну выбрали в правление. Ну, думаю, надо речь сказать бабам, а то я знаю их!.. Пусть твердо стоят на своем, коль бастовать станем, и чтоб без волынки вносили взносы в кассу и не предавали друг дружку. Держу я речь, а банщица в это время, знобь трясучая, повертелась в мыльной, вроде ей что-то нужно, и шасть, подлая, за городовым. Приперлась их целая ватага, сунулись было в дверь, зенки вылупили, всяк торопится первым посмотреть на революцию в бане. А Машка Розанова — ух, и девка: хвать шайку с кипятком, да ка-ак полыснет! Ба-атюшки! Фараоны кто вверх задом, кто вниз мордой. Такое поднялось! На баб ярь напала, вынеслись в предбанник в чем мать родила, визжат нехорошими голосами, волосы распатланы. У какой шайка с кипятком, у какой — так. И то сказать, здесь любую злость прохватит. Не по нутру пришлась припарка городовым — только подковы забряцали по лестнице. Вот так сунули мы им спичку в нос, зато дело сделали, — закончила возбужденная, довольная Анна. — А если б городовые вас на улице подкараулили?
— А! Плевать! Где жизнь — алтын, там смерть — копейка, — махнула Анна рукой с каким-то бесшабашным задором.
Продолжая разговаривать, девушки прошли мимо зацветающих Молоканских садов. Город остался позади. Вдали синели размытые очертания Жигулей. Они как бы струились в теплом мареве. В едва оживший, какой-то еще постно-зеленоватый лес вела узкая, вогнутая, точно корыто, дорога. Она спускалась в длинный и широкий Постников овраг, поросший чапыжником. Потом пошел рябой березняк, а на взлобке за оврагом — высокие сосны. Пушистым комочком пролетела над головой белка — перемахнула на соседнее дерево. Зелено кругом. И в девичьих глазах — зелень лесная, хотя у Музы глаза карие, а у Анны — серые и только у Лены Рыжей — истинно зеленые.
А как пахнет здесь! Струились ароматы, в которых угадывался горьковатый запах осиновой коры и гниль мхов, и не то от волглой земли, не то доносило ветром от Жигулевского завода — пахло солодом. В лесной просини — птичий звон. Мелодично тюлюлюкал красноногий травник, свистел и кряхтел кто-то невидимый в зарослях, вдали врал бессовестно нытик удод, повторяя без конца: «худо-тут! худо-тут!».
Нет, худо не было. На душе у девушек, как и вокруг, было по-майски безоблачно.
Анна размяла между пальцев маслянистую почку тополя и вдыхала удивительно чистый аромат возрождения. Лицо ее порозовело, глаза блестели, как у человека, вырвавшегося на свободу после долгого пребывания взаперти. Она тепло улыбалась одними уголками губ чему-то своему, близкому, чему, должно быть, пробил час. Тонкие быстрые тени от веток оставляли на щеке ее и на белых пальцах рук подвижную рябь, так что можно было подумать: конопушки, пригретые майским солнцем, вдруг растопились, и нежные крапинки усыпали все тело девушки.
Неподалеку хрипло и громко каркнула ворона, и тут же из-за кустов березового молодняка вышло двое мужчин в распахнутых пиджаках и синих косоворотках. Один из них, с биноклем на груди, сутулый и носатый, дотронулся до козырька фуражки, спросил:
— Далеко ли следуете, извиняюсь, барышни?
— Куда Макар телят не гонял… — ответила быстро Лена, и густая зелень в ее глазах заискрилась.
— Ага… Счастливо, товарищи. Смотрите, там впереди засека сделана, обходите слева.
— Понятно.