Евдоким садится на койке, опускает ноги на пол. «Да замолкни ты!» — хочет крикнуть он гневно, но вдруг облегченно вздыхает, лицо его светлеет. Светлеет лишь на секунду: ответ на мучающий его вопрос не приносит радости. Какая же радость быть человеком без хребта, без той основы, которая помогает людям выстоять под напором жизненных ветров! Одиночество — от бесхребетности. Теперь Евдоким это понял. Нет у него той опоры, на которой он, казалось, твердо стоял; нет той земли — собственной и обильной, которой он всеми силами стремился обладать. Выбили ее из-под ног, а ему самому, потерявшему равновесие, суют со всех сторон под бока, не дают опомниться. Правильно говорил Сашка Трагик: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Но куда податься, к кому примкнуть?
Синеватый лунный свет сеялся в открытое окно. За стенами — мертвая дремота. В коридоре что-то размеренно позванивает, и сдается Евдокиму — то цепи звенят, звенят, как колокола, пробуждая человеческую совесть.
Глухая ночь. Темно на душе Евдокима. Он вздыхает, поворачивается на бок и видит рядом сочувственно поблескивающие белки на заплывшем лице старика соседа. Сизый нос его кажется сейчас фиолетовым. Старик неподвижен, как труп, только серые губы шевелятся, шепчут:
— Брось, паря… Три к носу — все пройдет. Не изводи себя, а то ври заведутся…
Евдоким молчит, а старик продолжает:
— Тебе жить да жить. Еще, брат, не раз попадешь сюда. А я — в последний раз, слава богу.
— Что, поправился? — спросил Евдоким без особого интереса.
— Поправился… — подавил вздох старик и, скривив серые губы, добавил: — Из куля в рогожку поправился… Помираю, паря, во как! Не нынче — завтра конец маяте. Так-то, мать-мачеха, на живодерню… «Туда, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…
— Небось пил немало… — отозвался Евдоким, чтоб сказать что-нибудь.
— Было дело, паря, было… Мертвой чашей пил. Эх, мать-мачеха, ужо, пожалуй, погожу помирать до завтрева. Намедни Анка грозила прийти. И придет. Не обманет девка. Сродственница моя. Седьмая вода на киселе, а душевная. Все «дядя Герасим, дядя Герасим». Жалости в ней — страх! Последний гривенник отдаст. А много ли тех гривенников у бедняжки! Что говорить!.. А без половинки, вот посмотришь, не явится. Эх, мать-мачеха… Спать, однако, паря, надо, светает.
Он медленно поворачивает свое отекшее тело на другой бок. Пружины койки тягуче скрипят. Евдоким так и засыпает под их унылый скулеж.
…Старик ошибся: не утром, а лишь на третий день нянька привела к нему посетителей. Евдоким лежал лицом к окну и не видел, как они вошли в палату. Когда же повернулся — глазам не поверил: у койки Герасима стояла… та самая женщина, у которой он оказался после раденья и которая утром выставила его вон. Рядом с ней — еще чуднее — стоял Сашка Трагик.
Встреча, видать, оказалась неожиданной не только для Евдокима, потому что посетители, забыв про Герасима, уставились с изумлением на него. Женщина густо покраснела, даже слезы на глазах выступили.
— Хы! Что это вас столбняком прошибло? — подал голос старик, светлея от удовольствия.
— Здравствуйте, — сказал Евдоким, вытирая рукавом вспотевшую вдруг шею.
— Здравствуйте… — ответила она чуть слышно и протянула ладонь, сложенную лодочкой.
— Ну, паря, говорил я тебе давеча? Вот она — Анка! — взглянул старик победоносно на Евдокима.
— Ты как попал сюда, Шершнев? — негромко спросил Коростелев, оглядывая его с подозрением.
— Так, — замялся тот. — По пьяному делу, вишь… С галахами подрался.
Коростелев хмыкнул и ничего не ответил, покачал только осуждающе головой. Наклонился к Анне, шепнул:
— Я пойду, поищу своих по палатам. Подожди меня у ворот.
Анна присела на койку возле старика, осмотрелась и сунула ему тихонько под подушку бутылку. У того глаза сразу стали маслянистыми.
— Спасибо, Аннушка, невинная душа, — зашмыгал он удрученно носом, кашлянул. — Уж теперь проживу фомину неделю, проживу, мать-мачеха… — И слеза скатилась по испещренной фиолетовыми жилками щеке. — Эх-ма! Всю дорогу так. Зальешь бельмы проклятой и ничего не видишь: ни злой нищеты, ни житейского остервенения, ни дикости духовной. Так и жизнь — тю-тю! Смотри, паря, сердце у тебя, видать, телячье, не сверни на мою стежку-дорожку, — повернулся он к Евдокиму, — ищи правильных людей. С ними иди, — кивнул он в сторону ушедшего Коростелева.
В это время с улицы, приглушенное порослью кленов, послышалось нестройное разноголосье, разухабистая песня, переборы гармошки. Изнывающие от скуки больные стали подниматься с коек, полезли на окна. Пробежала нянька, за ней — другая.
— Что там такое? — спросил Евдоким.
— Свадьба, кажись… Или еще что-то…
— О! Гляди, гляди! Светы-батюшки, что деется-то!..
— Погоди, кто это там?
— Царь-султан турецкий в корыте едет! — раздались голоса со двора. — Машкарад!
Евдоким тоже спустился во двор, поковылял к забору. Орава больных и больничной челяди в желтых застиранных халатах облепила высокий железный штакетник и таращилась на улицу. Помогли взобраться и Евдокиму.
— Ба-а! Что творится!..