Случилось такое, видимо, потому, что никого из людей, увлеченных богослужением, не озадачило поведение молодого, благообразного видом человека с подносом для пожертвований в руках. А между тем это действовал Евдоким. Разбираясь до тонкостей в церковных порядках (отец — псаломщик!), он в нужное время как ни в чем не бывало взял поднос, положил на него несколько монет, рядом — пачку листовок и пустился собирать мзду. Прихожане клали на поднос кто сколько мог, а сборщик, осеняя себя истово крестом, вручал им листовки, словно так и надо. Откуда он появился и куда исчез — в толкотне не заметили. А если и заметили, то промолчали, заинтригованные выходкой неизвестного.
Когда богослужение закончилось и люди стали выходить, с паперти донеслись громкие выкрики:
— Православные, на сход! К амбарам, православные!
Вскоре на площади гудела толпа человек в триста, главным образом — молодежь. У одного из амбаров оказалась лестница, ведущая к верхней двери. Ее облюбовали как трибуну.
На площадку живо вскарабкался прилично одетый человек средних лет. Он назвался самарским гражданином и повел речь о Государственной думе. Государя обманывают чиновники, говорил оратор, а интеллигенты натравляют на него рабочих, чтобы самим захватить власть. Но царь перестал доверять своим сановникам и решил советоваться с народом посредством его представителей в Думе о том, как изжить смуту и неустроения в государстве и как обеспечить крестьян землей за умеренную плату.
Видать, «умеренная плата» не очень-то пришлась по нутру. Сход зашумел недовольно, раздались выкрики:
— А где ту плату брать?
— Ишь, придумали!
— Царь-дед обманул народ, и внук туда же…
— У кого мошна толще, тому и земли больше!
— Такие, как Шихобалов, все умыкнут!
Взвились сразу трое, заглушая самарского гражданина.
— Умыкнули уже!
— Ободрали мужика, как липку, а теперь советоваться с ним!
— Налогами заморили!
Оратор покраснел, зачастил что-то о крестьянском банке, о ссудах, кредитах… Ему не дали закончить. Другой оратор, член союза земцев-конституционалистов, длинный, с желчным лицом кастрата, невежливо оттеснил его в сторону. Евдоким стоял неподалеку от трибуны, позади Антипа. Рядом с ним нетерпеливо топтался Николай Земсков. От него попахивало крепко керосином и еще чем-то более въедливым, незнакомым Евдокиму. Слева пучил изумленные глаза высокий Порфирий Солдатов, а чуть в стороне от них переговаривались о чем-то вполголоса Саша Коростелев и Лаврентий Щибраев.
Речь невежливого оратора, не в пример предыдущему, была заранее написана на бумаге. Он читал ее долго при общем молчании, хотя вряд ли кто понимал, о чем он старался. Это была какая-то несусветная тарабарщина, от которой, видимо, самого оратора порой бросало в жар. Косматый малый глуповатого вида в праздничной рубахе под ремень то и дело подталкивал локтем Евдокима, восклицал с наивным восхищеньем: «Ух ты! Вот шпарит! Почище псаломщика Луки, ей-бо!» Сосед его с мужицкой хитринкой в глазах громко лущил семечки и выплевывал шелуху под ноги. Посмотрел сверху на косматого малого, заметил ехидно басом:
— Здорово написал его благородие, да только ни хрена не поймешь.
— Эко ты, Кузьма! — возразил малый, шмыгнув обиженно носом. — Чать, он объясняет фактически… Единение, стало быть… Чтоб удельная земля без оммана, фактически…
Плевавший шелухой буркнул неприличное слово, отвернулся.
По толпе катился нарастающий ропот; несвязный говор с каждой минутой становился размашистей, бесцеремонней. Евдоким, взглянул на Коростелева. Тот уставился исподлобья на нового оратора, жуком взбиравшегося на площадку. Евдокиму надоело, он прислушивался к говору многолюдного схода, надеясь, что кто-нибудь из деревенских скажет настоящее слово. Надо же хлестнуть по морде этим болтунам, показать людям, что путь для них к земле один: через революцию. В ней правда.
Евдоким опять обернулся на Коростелева, как бы подстегивая взглядом: «Что ж ты? Видишь, как действуют другие!». Но Коростелев смотрел на дорогу, где появился помощник пристава Куцопеев с двумя десятками молодцеватых стражников. Заметив скопление народа, спешился. Стражников, кроме двух, отослал во двор пустующей школы кормить лошадей, сам остался на площади.
Тем временем на «трибуну» взобрался еще один оратор — черный барин с жадными глазами, но какой-то вялый, изнуренный. Он как бы олицетворял собой недуги, разрушающие не только его тело, но и жизнь, которую человек этот восхвалял.
Речи всех ораторов отличались только словами. Безрадостные, они мелким осенним ситничком сыпались на головы. С лица Коростелева, исподлобья смотревшего на трибуну, не сходило окостенелое выражение трагической маски. Он был утомлен тяжелой дорогой по уезду под палящим зноем, у него чесалась шея, искусанная комарами, с каждой минутой росло негодование на подлецов, которые плетут словесные тенета, чтобы ловить темных крестьян.
«Зря я не выступил первым, пока не явилась полиция, — пожалел Коростелев. — Сунешься теперь — арестуют. Но надо же дать отпор краснобаям. Эх, была не была — брошу головню и разгоню псов!»