Он сидел и болтал, надвинув на лоб грязную шерстяную кепку, жевал табак и сплевывал в очаг. Беспокойный, неугомонный, он едва был способен усидеть на пеньке перед огнем, хватался то за кепку, то за бороду и все рыскал глазами по хижине, разглядывал, оценивал и запоминал — готовил донос для Бельфлёров, живущих там, внизу. Потому что конечно же за доносы ему платили. И конечно же он знал, что Иедидия об этом догадывается.
Несмотря ни на что, Иедидия оставался учтивым, ведь он носил в себе Господа или, по крайней мере, обещание, надежду на то, что носит Его в себе. Он был христианином, смиренным, вежливым и готовым, если нужно, подставить другую щеку. У него не вызывали гнева ни нечистоплотность Генофера, ни даже сальные истории, которыми он его потчевал (например, о полукровке-индианке из мохоков, которую изнасиловала одна компания из Бушкилз-Ферри. Случилось это возле лесопилки, и индианку выкинули прямо в снег, голую, окровавленную, обезумевшую. Варрелы тогда
Генофер попрощался с Иедидией до следующего апреля. То есть надолго. И тем не менее время пролетело стремительно. Чересчур стремительно. И Генофер вернулся, как обычно, радостный и словоохотливый, и принес новости о войне, которые Иедидия не желал слушать. Или, возможно, он пришел не в апреле, а на следующей неделе. Или в апреле, но не следующего года, а этого. По крайней мере, именно его «эгегееееей» послышалось с каменистой площадки у хижины, именно его физиономию с землистого цвета кожей и щербатой ухмылкой увидел Иедидия. (Траппера как будто не волновало, что Иедидия разоряет его ловушки — некоторые открывает, из других вынимает мертвых, умирающих или смертельно раненых животных и бросает их в реку.) Вероятно, он пришел в апреле предыдущего года, до того, как принес Иедидии цветное стекло.
Время сжималось и растягивалось. Так как Господь — выше времени, Иедидия счет времени не вел. Вспоминая свою прежнюю жизнь — жизнь Иедидии Амоса Бельфлёра, — он понимал всю ее незначительность, видел, как быстро горы с их тысячью озер заглатывают ее.
Генофер исчез, ворча, мол, слова из тебя не вытянешь. Из мести он потом несколько дней шнырял в окрестной рощице, подглядывая за Иедидией и записывая, что увидел. Напоследок, решившись на недобрую шутку, он оставил на гранитном уступе, откуда Иедидия смотрел на Священную гору, волчий череп — впрочем, даже не череп, а челюстную кость. Зачем, Иедидия так и не узнал.
Возможно, Господь решил передать ему через Генофера послание?..
Иедидия внимательно оглядел челюсть — побелевшую и обладающую странной красотой. Он представил, как размахивается и бросает ее со скалы, — но к вечеру кость уже лежала на камне возле очага.
Ты испытываешь меня? — прошептал Иедидия.
Возле хижины визгливо лопотали горные духи, но Иедидия научился не обращать на них внимания, как не обращал внимания на девичьи пальцы, что забирались ему в брюки, трогая и щекоча его плоть.
Господь? Ты испытываешь меня? Ты смотришь? — громко крикнул он.
Челюсти, чистые, выбеленные временем. Волчий аппетит. Божий аппетит.
Иедидия вздрогнул и очнулся. Ему приснился сон: полный злобы человек тряс кулаками, крича на Бога. Это был он сам — и это
Чтобы наказать себя, он несколько ночей спал на улице, нагой, на гранитном уступе. Под леденящими, мерцающими звездами. Он брал с собой челюсть, потому что это был знак, символ его греховности, хотя Иедидия и не понимал почему.
Роковые мезальянсы