Я настаивал, чтобы он пошел к епископу, во всем честно признался, проявил надлежащее раскаяние и попросил помощи и работы. Но здесь ему связывал руки его богословский снобизм: епископ в глубине души принадлежал к Низкой церкви, и Чарли не желал принимать помощь от человека, столь потерянного для разума и истины. Я спросил Чарли, чем, по его мнению, он мог бы заниматься. Он не имел на этот вопрос никакого ответа. Я спросил, что он хотел бы делать, и он мрачно ответил, что хотел бы умереть. Но в этом вопросе я был лучшим судьей, чем он, и считал, что для него хоть и не гарантированы, но во всяком случае возможны еще многие годы жизни. Нынешний правящий епископ был уже не тот, который его сослал, а новый, и, насколько я знал, неплохой человек. Но пока что Чарли висел у меня на шее. Хуже того, он лежал у меня на кровати, и я не знал, как его оттуда убрать, ибо он потерял всякую волю к жизни и, как большинство подобных людей, оставался чудовищным эгоистом; я думаю, он не догадывался, каким тяжким бременем ложится на окружающих.
Я написал Брокки – как одному из старейших друзей Чарли. Не сможет ли он что-нибудь посоветовать? Посоветовать он не мог, но, щедрая душа, прислал для Чарли чек на приличную сумму, однако выписанный на мое имя. Я по глупости сказал об этом Чарли, и он очень рассердился: неужели он докатился до того, что ему уже нельзя доверить управление собственными финансами? Мне не хватило жестокости сказать, что это именно так. Но я проявил твердость и выдавал ему не больше доллара или двух за раз, понимая, что случится, если он доберется до винного магазина. Я знал Чарли лучше, чем он сам себя, а это всегда неприятное положение для обеих сторон.
16
АНАТ. Одним из неприятных моментов проживания Чарли у меня в клинике было его упорное сопротивление заботам Кристофферсон, которые, как я знал, должны пойти ему на пользу. Он не мог стерпеть, чтобы женщина видела его голым или почти голым. Но я хотел, чтобы он через день получал сеансы тщательного массажа, а затем овсяные ванны. Кристофферсон не позволяла пациенту подолгу лежать в ванне без присмотра: это может быть опасно для больного или немощного, и Кристофферсон часто заглядывала в ванную комнату. Чарли был приверженцем средневекового взгляда на ванну как исключительно эротическое мероприятие; он искренне полагал, что Кристофферсон заглядывает к нему, чтобы усладить свой взор созерцанием его обнаженного тела, в особенности гениталий. Он ворчал, дулся и приставал ко мне, чтобы я велел Кристофферсон держаться подальше от него во время купания, но я не собирался этого делать. С точки зрения медиков, стыдливость бессмысленна.
– «Человек есть лишь зловонная сперма, мешок, наполненный навозом, пища червей»[97], – говорил я тогда, цитируя святого Бернара. – Чарли, неужели ты думаешь, что достопочтенная фру Инге Кристофферсон этого не знает и вожделеет твоего обнаженного тела? Включи голову. Здесь клиника, а не бордель, и Кристофферсон – безупречный профессионал.
Но тщетно. Чарли, похоже, придерживался взглядов XIX столетия, когда нагота не то чтобы считалась абсолютно недопустимой, но куталась в соображения высочайшей морали. Часто цитируют некую миссис Бишоп, известную путешественницу, которая сказала: «Женщина может быть обнаженной и при этом вести себя как настоящая леди». За чайным столом, надо полагать. Но для леди неизмеримо лучше было никогда, никогда не обнажаться. Браунинги, счастливо женатые в течение долгих лет, судя по всему, никогда не видели друг друга голыми. Поневоле задаешься вопросом: неужели любопытство ни единого разу не возобладало? Неудивительно, что мужчины с совершенно здоровыми влечениями прибегали к услугам публичных домов, обитательницы которых не были одержимы скромностью, хотя, возможно, и не блистали красотой.
В литературе эта тема возникает редко, но в чрезвычайно популярном романе «Трильби», написанном, если не ошибаюсь, в 1894 или 1895 году, у героя случается нервный срыв, когда он обнаруживает, что обожаемая им девушка, натурщица в Париже, на самом деле позволяет мужчинам рисовать ее, как тогда выражались, в костюме Евы. И его мать (о эти викторианские матери!) и сестра (о эти будущие викторианские матери!) изо всех сил стараются утешить его в бездне отчаяния. Остается только гадать, как прошла его первая брачная ночь, когда дело наконец дошло до свадьбы, – только не с потасканной Трильби. Еще вспоминается Рескин, пораженный импотенцией в первую брачную ночь от открытия, что у его невесты – известной светской красавицы, прошу заметить, – на лобке растут волосы: украшение, о существовании которого Рескин, видимо, не подозревал, несмотря на возвышенное знакомство с величайшими в мире шедеврами изобразительного искусства. Рескину в это время было двадцать девять лет.
Я уверен, что скромность подразумевает умеренность – некую золотую середину между грязной распущенностью, какую я встречал у Эдду, и извращенной стыдливостью Чарли, боящегося, чтобы вредная большая девчонка (Кристофферсон) не «подглядела» его в ванне.