И потом вдруг тебе откроется свод: не
готический, совершенно не конструктивный — обходящийся без нервюр{181} звездчатый свод. Если в Штральзунде то, что называло себя сводом, было устаревшими формулами, повторением старой мелодии, еще не забытой, а в Люнебурге тяжелые аркадные своды вырастают из многих гнутых каменных ребер (старыми их уже не назовешь, но они еще не стали пламенеющей готикой), — то в боковых нефах данцигской Мариенкирхе свершилось Неготическое Событие. Оно было потом повторено в данцигской Катариненкирхе, монастырской церкви францисканцев. А в маленькой Петерскирхе, в Бранденбурге, это новое решение превращается в непостижимое чудо, которое, как любой сон, не может быть превзойдено. Строительное искусство, благодаря умелому обращению с материальными массами, освобождается от цепей порабощающей конструкции — и открывает при этом, как в своем начале, свет и тьму.Как мог Поворот произойти столь внезапно? Разве человеческий, чувственно воспринимаемый мир к тому времени не угас? Не могли же сладострастие и абстрактная духовность, соединившись, породить это чудо! Или в европейском мире сохранялись тайные родники силы? И они внезапно начали источать влагу? Да, да. Не вся кровь к тому времени умерла. Всюду незаметно просачивалась музыка
— как фон для сказочно-свободного учения. Музыка не умерла. Она, правда, не противоречила — открыто — принципу приоритета духа, но втайне держала распахнутыми врата мироздания. Звуковые квадры были прославлением древнейших вечных ритмов. Сама материя звуков опровергала учение о порочности всего телесного. Музыка оставалась неподконтрольной. Она уклонялась от слова. Заглушаемым, но не отзвучавшим был этот сказочный инструмент — орган. Что же удивительного, если внезапно (на пике Поворота, о котором здесь идет речь) поток органной музыки набухает, достигает наивысшего совершенства, соединяет в себе все человеческие познания? И даже когда он обрушивается, его уже не сдержать — как не потушить огонь в куче хвороста. Под звездчатым сводом — органное искусство. Гигантский орган работы Юлиуса Антониуса{182} был установлен в данцигской Мариенкирхе. Сегодня о нем напоминают только железные скобы на столбах. В архивах — печальные документы, извещающие о гибели инструмента… Я уже говорил, что Повороту способствовали те источники влаги, которые считались иссякшими. Тогда вдруг вынырнули, словно из-под земли, священные числа: как будто их господство никогда не оспаривалось; как будто на протяжении столетий, без всяких перерывов, благочестивые — лишенные предрассудков — мыслители подолгу рассматривали нежные пятилепестковые цветы или жесткие красные морские звезды; как будто художники со страстной увлеченностью изучали животных и обнаженные человеческие тела, думали о расположении пупка или о том, какая удивительная походка у животных, как они нагибаются, как лениво жуют траву. Немногие знающие (те, что прежде скрывались: творцы, алхимики, руководители строительных братств, втайне что-то приготовляющие и обремененные тайными клятвами; рядовые члены союзов, которые видели глубже других и придерживались еретических взглядов)… — теперь их уже никто не мог удержать. Они изливали свои знания, свой жизненный опыт. И готический мир разбился, столкнувшись с небесными органами, с красивыми, как обыкновенный человек, Сынами Божьими, со звездчатыми сводами, с небесами и адскими безднами, наполненными телами и формами.Но хотя разбился великолепный цветок готического духа, ничего не сделалось с бюргером, усвоившим готические идеи. Вскоре трагедия еще более глубокого раскола омрачила страны Северной Европы: Реформация, Ренессанс; и эта гроза прибила к земле всё, что уже начинало расти.
«Освобождением духа» называли случившееся приверженцы Реформации. Это значило: продолжение принципа исключительной ориентации на дух. Продолжение невозможной системы отрицания тела
— теперь обремененной явными или скрытыми уступками в пользу терпимости, которые в конечном счете неизбежно должны были привести к упадку всякого религиозного чувства.