Когда наконец из Европы прибыл пакет с бумагой — гладкой желтой бумагой, нарезанной лентами точно такой ширины, какая соответствует нашему музыкальному автомату, и аккуратно скатанными вокруг буковых катушек в плотные валики, — я, словно одержимый, с головой ринулся в работу. Я — в духе своем — завоевывал новую страну. У меня будто выросли крылья. В первом приливе творческой энергии я обратился к материалу, записанному мной раньше. Одновременность различных ритмов, как ее понимают музыканты
Забыв обо всем на свете, я упорно работал: производил подсчеты, пробивал перфоратором дырочки, блуждал в саду-лабиринте гармонических случайностей. Еще когда результаты собственной деятельности казались мне непролазными зарослями, я задумался о прозрачной форме твердого кристалла и стал переносить ее контуры и проекции на бумагу, которую намеревался затем перфорировать; я искал чистые мажорные соответствия этим рисункам — жесткие звуки веры. Мне вспомнились архаические строфы «Тедеума» и как их толковал для себя, триста лет назад, один старый человек, у которого война и чума отняли жену и детей: Самуэль Шейдт{108}
.Я ухватился за них, как за кованую садовую ограду, чтобы не потерять равновесие. Я хотел найти очевидное соответствие между линиями, выведенными мною из формы кристалла, и этими — словно отлитыми из бронзы — гармоническими сообщениями. Дело кончилось тем, что я принялся выбивать перфоратором угловатые линии красивых фигур. Изображения пентаграмм и ячеек пчелиных сот были добавлены в изначальный растр, основанный на разметке времени и последовательностях хроматических темперированных звуков.
Так проходили месяцы — в сомнениях и надежде. И число проштампованных бумажных роликов умножалось. Эта работа изматывала. Часто фантазии настолько овладевали мною, что я работал, пока глаза не застилались слезами. Но слезы и изнеможение будто подстегивали меня, заставляя работать дальше.
Я заговорил с Альфредом Тутайном — впервые в этом городе — о кораблекрушении «Лаис»{109}
. Я вспомнил о пухлых облаках, которые плыли от горизонта к горизонту. Об облаках того дня: они были мирными и медлительными; исполненными сострадания, как лица, лишенные глаз, — но только их слепота не казалась раной и потому не пугала. Пока мой рот еще был набит словами, ко мне стали подкрадываться искушения. Дрожа, описывал я галеонную фигуру: как она наполняла соленую водную пустыню дыханием своей женственности, как ее могучие рукиОн взглянул на меня, холодно и вопрошающе. Сказал тихо:
— Она была деревянной женщиной. Грубо обработанным древесным стволом.
— Кожа — молочно-белая или желтоватая, как жирные сливки, — продолжал я.
— Темнее, — возразил он. — Загорелая и иссеченная кусачими брызгами громыхающих волн.
— Тело гладкое и пышное, с круглящимися мышцами, — я не ошибаюсь, я запомнил все точно.
Он помолчал, снова посмотрел на меня долгим, холодным, удивленным взглядом.
— Дерево было растрескавшимся и с прожилками, как всякое дерево, пьющее влажный ветер. — Он говорил теперь осторожно, как принято обращаться с бальным.
— Прожилки, да, как у человеческого тела… Казалось, эта фигура вот-вот обретет живое дыхание, — сказал я.
— Прожилки
Я смотрел в пустоту. Вдалеке, словно обетование, теплилось девичье тело. Заостренные тугие груди — подвижные, как капельки ртути, теплые, как дыхание из щели близко шепчущих губ; и она делала шаг мне навстречу, чтобы наполнить мои ждущие руки радостью драгоценного соприкосновения.