В день соревнований — они должны были проходить на Центральном стадионе — Стахов заехал за Алешкой рано утром. Он ждал у подъезда, приплясывая на морозе.
В утреннем реденьком рассвете сын показался Стахову таким беззащитным и одиноким, что он едва сдержал слезы. «Что я делаю? — подумал тогда отчаянно. — Ведь только от меня зависит сейчас наша общая судьба. Все в моих руках и моем желании. Антонина сказала: «Можешь вернуться».
Алешка бежал к машине в коротеньком замызганном пальтишке, в шапке с надорванным ухом, в растоптанных войлочных ботинках, в обтрепанных по-ребячьи брюках, немного горбясь.
И Стахов, видя его, такого неухоженного, такого заполошного и все еще нездорового, желал единственного — защитить его, и слезы душили, и невозможно было произнести ни слова.
— Ты что? — спросил Алешка. — Вроде бы расстроенный?
Стахов справился с собой, улыбнулся.
— Машина не заводилась, боялся опоздать...
В Доме пионеров они поднялись на второй этаж. На белых дверях старинного особняка, сохранившегося еще с нашествия Наполеона, висел плакат, на котором стремительно неслись к звездам «Союзы» и значилось: «Ракетная группа». Они прошли в залу, и Стахов сообщил сыну, что в ней бывал Пушкин и тут как-то встретился с Кущиным.
Но Алешка, занятый и взволнованный, даже не отреагировал на это.
— Вот! — сказал он, задыхаясь от гордости. — Это моя! Это я сделал!
Среди великолепных моделей ракет Стахов увидел жалкую скаточку ватмана, раскрашенного желтым, с криво приклеенным хвостом, с заправленным в него зарядом — двигателем. На корпусе Алешкиной ракеты были нарисованы кружочки с потешными рожицами в них тех самых уродцев, которых когда-то рисовал Стахов.
— И полетит! — уверенно сказал Алешка, любуясь совершенством своего детища, не замечая всей его нелепости и даже уродства.
Чувство преданной благодарности заполнило Стахова к руководителю авиамодельного кружка, маленькому плешивому человечку, что по-ребячьи толкался меж мальчишек, что-то подсказывая им и одобряя.
— Меня Иван Иванович выпустил на соревнования третьим классом, — сказал гордо Алешка. — А есть еще четвертый и бесклассный — они не дотянули...
На стадионе Стахов, по-настоящему волнуясь, дождался, когда Алешка вышел со своим уродцем на старт.
Иван Иванович что-то говорил, и сын слушал, согласно кивая головой.
«Отстраняет», — в отчаянии подумал Стахов. Но все обошлось. Алешкина ракета на старте фыркнула и... полетела.
— Летит! Летит! — кричал Стахов и вместе с сыном мчался по полю. — Летит!..
Стахову надо было спешить в университет.
— Пап, а я побуду, — сказал Алешка. — Программа большая. И призы будут вручать. Вдруг и мне тоже...
А спустя не менее трех часов Стахов ехал мимо стадиона на большой скорости, вспоминая нынешнее утро, соревнования и свой восторженный крик: «Летит! Летит!»
И вдруг увидел сына на поляне среди других мальчишек. Алешка давно должен был быть дома, а ехать к нему Стахов нынче не собирался.
Радость и боль, жалость и счастье обуяли его, и он, чувствуя в себе только желание быть рядом с сыном, говорить с ним, трогать руками, закричал: «Алеша-а! Алеша-а-а!» — и крутанул резко влево руль.
Увидел над собой черную громаду, услышал отчаянный рев тормозов, но, не отдав отчета, что происходит, до предела выжал газ и помчался к воротам стадиона.
Не захлопнув дверцы, выбежал из машины и растерянно бегал меж ребят, отыскивая сына. Его нигде не было, Стахов снова обознался.
Рядом с машиной стояли милиционер и бледный, с трясущимися губами человек в замасленной телогрейке.
— Документы! — сказал сотрудник ГАИ.
Вылетев на обочину и уткнувшись радиатором в дерево, там, где повернул к воротам стадиона свою машину Стахов, стоял «КрАЗ». Лобовое стекло было разбито, а под колеса натекла темная лужица...
— Ра-ди-ва-тор р-р-р-р-р-разбил, — стуча зубами, говорил человек в телогрейке....
«Можешь вернуться, сказала Антонина», — почему-то подумал Стахов, только теперь осознав, что могло произойти с ним всего пять минут назад.
22. Первую ночь в Петропавловской крепости Кущин не мог уснуть.
Настоящее, прошлое и будущее, спрессованное воедино, наполняли малое пространство каземата, совершая в нем нечто зловещее и тайное, не подвластное разуму.
Он старался разъять времена. Определить настоящее, вспомнить прошлое, представить будущее. Но это не удавалось.
Кущин жил, видел окружающие предметы, различая их в мутном свете тюремного фонаря, воспринимал их назначение: чугунная печь, табурет, крохотный столик с углубившейся корытцем столешницей, кровать, на которой лежит арестантский халат коровьего сукна, черное окошко иконы в тайну начала бытия — троица, стульчак в углу, дверь, и вокруг — камень, тяжелый, молчаливый и грубый.
Кущин видел все это и даже к чему-то прикасался, но все вокруг было помимо него, сам он не обитал тут, а как бы находился за пределом всего сущего — там, где настоящее, прошлое и будущее не имеет понятий, где начало сопряжено с концом.
Четыре шага от двери к стене, четыре шага от стены к двери. И так бесконечно, туда и обратно.