— Ура! Ура! Ура! А-а-а-а-а!.. — кричала толпа, когда он кончил читать, и, снова сомкнувшись, вознесла его в седло, целуя не только сапоги и панталоны, но и коня.
— Бунт, — услышал долгожданное и устремился вперед, туда, где у памятника Петру открыто совершалось то, чего желал он, чтобы совершилось тайно. Но все равно это был бунт.
Долгое время Николай не помнил себя, распоряжаясь и командуя на площади, принимая рапорты и направляя адъютантов то во дворец, то к памятнику Петру, то в казармы за новыми войсками.
Он единственный командовал подавлением, и это было как наитие, как главное, к чему готовился всю жизнь.
— Я оттуда, — говорил ему офицер с черной повязкой на лбу, положив ладонь на пистолет. — Но пришел к вам...
Он видел бледного, растерянного князя Трубецкого пешим, стоящего у стены Адмиралтейства. Еще более растерянного и несчастного полковника Булатова, тоже пешего. Их отметила память, как отметила и толпу, в которой он вдруг оказался подле забора, огораживающего Исаакий. Из каре мятежников произвели залп, пули просвистели над головой, и конь, на мгновение почувствовав слабость узды, занес его в толпу.
Николай изумился метаморфозе, происшедшей с народом. Они уже не кричали «ура», не лобзали его сапоги и коня, но дерзко бранились, а кое-кто метил запустить в спину камень. И он, пораженный этим перевоплощением и чувствуя желание топтать их копытами, поднял на дыбы коня, рявкнул по-фельдфебельски:
— Шапки долой!
И умчался прочь, ощущая открытую враждебность толпы. Несколько камней полетело ему в спину...
И как наитие: «Дальше терпеть нельзя. Пожар тушат, не дожидаясь, когда разгорится».
Упруго напряглись икры, когда он, поднявшись на стременах, скомандовал артиллеристам:
— Раз! Два! Пли!
Картечь с визгом полетела в живое, рождая в тот миг в нем не проходившую всю жизнь страсть охотника, бьющего свою жертву наверняка.
И еще дважды палил Николай из орудий уже по бегущим, беззащитным людям, на широком ледяном поле Невы…
...Первым привели Рылеева, и Николай порадовался, что не обманулся в своих ожиданиях.
Мало кто видел Кондратия Федоровича на Петровской площади, да и появился он там на мгновение, но взяли его первым. Как-то так получилось, что никто и не задумывался ни тогда, ни после над этим фактом. Ведь целый день перед строем каре ходили офицеры, которых хорошо знали и в Петербурге, и во дворце, намозолили глаза и полиции, и сыску, но не их взяли первыми — Рылеева...
Маленького росточка, болезненный человек глядел на Николая без страха. На вопросы отвечал не запираясь, а, наоборот, пространно, с подробностями. В нем хватало мужества говорить даже открыто о самых страшных вещах, как замысел на цареубийство. И Николай Павлович, допрашивая лично, вел себя с ним столь же откровенно.
Отсылая арестованного в крепость, неторопливо написал:
«Присылаемого Рылеева посадить в Алексеевский равелин, но не связывать рук; без всякого сообщения с другими. — Других еще не было, но император точно знал — будут — Дать ему и бумагу для письма, и что будет писать ко мне собственноручно, мне приносить ежедневно».
И снова чуть было не спутал хорошо продуманное Левашов. Притащил Горского. Тот не был интересен императору. И допрашивал поляка сам Левашов.
— Заговор! Заговор! — между тем, бравируя своим возбуждением, сообщал Николай брату Михаилу. — Я же говорил — заговор.
Генерал-адъютант Чернышов, находясь тут же, согласно и уверенно подтверждал:
— Заговор тайного общества!
— Тайного! — Николай высоко поднял ладонь, благодаря находчивость генерала. — Тайного общества! Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока, божьей милостью, я буду император!
Всю ночь Николай не сомкнул глаз, а в восемь утра был на Дворцовой площади. Его чистокровный текинец, чуть забирая, шел боком, поигрывая каждым мускулом. Ездок горячил коня.
Площадь, превращенная в бивуак, кишела войсками. Полки, стремительно строясь, встречали императора.
Он обращался к войскам, снова, как и вчера, любуясь и радуясь своим произношением, скороговоркою и сочностью языка.
Остановившись у саперного батальона, он снова пережил вчерашнее, когда, возвратившись с Сенатской площади, обратился к ним со словами:
— Братцы! Если я видел сегодня изменников, то с другой стороны видел также много преданности и самоотверженности, которые останутся для меня всегда памятными.
А спустя он вышел к саперам, камердинер вслед за ним вынес великого князя Александра. Показывая им своего Сашу, Николай, глотая слезы и не скрывая их, выкрикивал:
— Я не нуждаюсь в защите... но его... я... вверяю вашей охране.
Николай допрашивал. Из крепости писал Рылеев, и его снова привозили на допрос.
Семнадцатого декабря арестован князь Одоевский. Император припомнил ему караул в ночь на четырнадцатое. Отправляя в крепость вместе с допрошенным Пущиным, привычно написал «заковать в железа», но, подумав, зачеркнул.
Нынче он был милостив. Вызвал казначея своей конторы, распорядился: