— Хорошо? — удивляется дядя Коля и объясняет: — Разе, растудыть твою мать, это пакля? Это кострец один! Разе ее, растудыть твою недолгу, туды забьешь? Ни хрена не забьешь! Разе это, матерь-праматерь, пакля? Кострец один! Где она, пакля? Долби́шь, долби́шь — всю руку растудыть твою качель, отмахал. Разе это пакля?..
— Кострец один, — говорю я и ретируюсь, дабы не мешать трудовому процессу.
Дядя Коля недолго долбит в стену, потом сидит на бревнышке долго, курит...
Не удалось промелькнуть мимо, уловил меня:
— Ты верх-то собираешься ставить?
— До снегу бы фронтоны зашить. Мастеров, дядя Коля, нету...
— Тебе бы меня запрежде встренуть, — говорит с подковырочкой. — Когда я зверем был. Ух, драл! У нас по округе плотников теперь штук шесть. Голубок, Веня, Ваня-щербатый, Мундак, — загибает на лапище толстые, с крепким ногтем пальцы, — Сидорыч и я — аккурат шесть. А запрежде артель собиралась сам-пятнадцатый. За лето до трех дач ставили. То есть от хундамента до конька, и замочек врежешь, и ключик вручишь. На! Живи! Царуй, если тебе, дураку, на государственный счет не живется...
Он старательно заплевал окурок, растер его мысочком штиблета, вдавил каблуком.
Солнце скатилось к закату, облачко исчезло в пустом и огромном небе, но сухой жар по-прежнему крепок...
— Пора бы и пожрать, — говорит дядя Коля. — Солнце пало ниже ели, время спать, а мы не ели. — И предупреждая мое движение: — Ты не беспокойся, харч у меня есть. Луковку вот только, — и делает большую паузу, решительно завершает: — Садись во мной.
Располагается под деревом на бревнышках, отказываясь идти к столу. Я ставлю перед ним непочатую бутылку водки.
— Это мне много... Я помалу для охотки. Садись мясо есть. Во баба наворотила... Обеспечение!
И выволакивает на газету крупные супные кости с голубыми мослами, с белыми закраинками мощных хрящей, с обрезками мясных волокон.
— Самое мясо, которое с кости, — говорит дядя Коля и чокается с бутылкой. — Дай бог не последняя!
Огладывает кости сладко, раскалывая их и высасывая мозг, ломаются и хрустят под его желтыми крепкими зубами хрящи. Ест вкусно, наслаждаясь едой, хлеб не кусает, а отламывает от целой булки, жменей отправляя в рот.
Круглый его подбородок, гладко выбритый, покрывается жиром, блестит на солнце, и кончики пальцев, когда он тянет их ко рту, тоже блестят.
— Ешь! Не сумлевайся, первый сорт! Экстра! На них отдыхающим бульон варят, — снова приглашает меня к трапезе, объясняя ее происхождение, философствует: — А чего еще надо, пища, она завсегда пища.
Дядя Коля за все это время прошел четыре венца, но не целиком, а от угла до окна. Так ему сподручнее и легче, человек он высокого роста, отмахал снизу простенок и пошел кверху. Но по делу это неверно, сам говорил, что при хорошей конопатке дом до сорока сантиметров поднимается. Но я молчу, сруб простоял неконопаченым уже два года, пакля висит на нем, как на линялой собаке шерсть, прибрать бы ее — и то хорошо.
— Годится? — спрашивает дядя Коля, заметив, что я разглядываю его работу.
Строчка получается хорошая, валок ровный, и я улыбаюсь:
— Годится.
— Разе это пакля, мать-перемать, один кострец, растудыть его в качель! Разе ее, матерь-праматерь, туды забьешь! Долбишь, долбишь, а дела шиш! — он доволен этим каламбуром и повторяет еще трижды: — Разе это пакля, кострец один. Я, пожалуй, еще рюмочку выпью. За здоровье хозяйки! Есть хозяйка-то?
— Есть.
— Ее здоровье!
Он сладко, с посвистом вытягивает из кости мозг, обстукивает ее, прищурившись, заглядывает в пустоты — не осталось ли чего.
Костей на газете поубавилось, и не видно было, чтобы он их кидал, а так вот, разобрал и перетер, что ничего и лишнего, лежат только пустые трубчатые, а остальное «ушло в дело», как он сам говорит.
— Моя хозяйка люта была до денег. Сколько ни заробишь — все мало. А когда девок нарожала, и вовсе беда. Лютовала надо мной, как капиталист над пролетариатом. Робь и робь! Чуть что — в рев! Семью губишь! По миру пустишь. Я тогда и зверем стал! Шабашил дико. С рук кожу драл. Конечно, к ним и деньги липли. Да только вдруг как-то подумал: «На хрена мне эта семья! А что я с ее имею?! Бабу я себе всегда найду. Не одна радешенька будет, коль загляну на ночку, еще и бутылку поставит. А тут горбишь, горбишь, а всего только делу что рев! На работе вкалываю, работа кончилась — опять вкалываю. У меня не руки, а продолжение топора. Надоела мне эта эксплотация — и объявил я бунт! Все! А теперь и вовсе освободился, никаких тебе алиментов. Теперь я на них тоже на алименты подам, как выйду на пенсию, так и подам. Верните, шлюхи, папино. — Дядя Коля раскатисто захохотал, утерся подлокотней, закурил и с любовью поглядел на стену, на ту ее часть, где ровным валиком лежали его четыре трудовых строчки.
— Разе это пакля, — сказал он уже без прошлого жара и ничего не добавил про кострец. — Ты не сомневайся, я за выпитое дороблю, у меня цена небольшая: трудовой день — бутылка. До вечера постучу, а там сторожить пойду. Да и черта ли сторожить, давным-давно все растащили. — Подумал и не согласился с собой: — Хотя есть еще что...