Шли медведи за мальчишкой, догоняли его.
Дальше следили. У таежной речки, что широко и глубоко впадала в Авлакан, пропали Генкины следы. То есть они были, и даже лежка его была, может, тут и ночь коротал. Много натоптано тут — к воде и от воды — и Генкиных следов, и медвежьих. И вот подходил след медведя к мальчишеской лежке, топтался рядом да вдруг и попер в намет в тайгу. Пустилась матка прочь от берега широким махом, и медвежонок за ней. Получалось, что унесла она Генку. Но ни крови не было, ни обрывков одежки.
Остальное время до темноты шли охотники по следу зверей, пока не потеряли. Увлек в сухие боры на жесткий ягель след. Но за все это время ни капельки крови, ни обрывочка не обнаружили, словно бы верхом ехал на медведе Генка.
— Примета должна быть, вот в чем хвахт, — говорили у костра, затаборившись, предполагая, что, если взял Генку зверь, должна быть кровь или другие признаки. — Приметы нет!..
Весь следующий день прошастали борами, выискивая хотя бы приметы матки и медвежонка, но и их не было.
— Улетели они, че ли? — ворчал бригадир.
А дед с отцом молчали, шли с другими в цепи, булгачили, орали, осипли оба:
— Ге-е-е-н-ка-а, Ге-е-е-н-ка-а!
Когда вернулись к бывшей Генкиной лежке, Гавриле вдруг поблазнилось, что видит он след уже на той стороне притока. Плавать Генка еще не умел, потому и не верилось, что смог он перебраться через глубокую, с живыми наносными берегами речку. Вступишь на такой берег — и ушел в мокрый песок по пояс, а мальчонок и по макушку уйти может.
Однако Гаврила разделся и, белея синеватым телом, полез в приток. Переплыл с трудом, течение тут было скрытое, напористое, затягивало старика в промоину под бережок у самого устья. Вылез, тяжело дыша, с бороды и усов катилась на лохматую седую грудь вода, красный нос посинел, и на самом кончике вспухла густая зеленоватая капля.
— Есть! Есть! — вдруг завопил Гаврила и телешом попер в кусты.
Он лез через густой ветловник, прикрываясь одной рукой, а другой проламывая себе путь, боясь потерять крохотную, но явственную тут цепочку Генкиных следов. Каждый пальчик отпечатался на влажном иле. Место низкое, влажное, и Гаврила легко читал, что внук не ослабел в одиночестве, шаг у него был хороший, не напугался встречи с медведями и шел вполне определенно и уверенно.
— Милянькай ты мой, касатушка моя, ягодка, — твердил совсем по-старушечьи Гаврила и лез, лез вперед, накалываясь на сухие прутья, обдирая в кровь кожу, не замечая своей наготы. — Жив детеныш! Жив! Потерпь, однако, потерпь!
За целый день не присели мужики, не перекурили, только и было остановки, когда нагнали Гаврилу и заставили одеться. Старик как бы вне себя был. И там, где пропадал след, где никто другой не видел никаких примет, Гаврила видел и шел, как поисковый пес, втягивая ноздрями воздух, низко пригибаясь к земле.
Далеко ушли мужики, многое прочли на земле, многое представили. Жив Генка, и где-то рядом. Ночи те, что страдовал дед на покосе, что прошли в поисках, определили по лежкам. Да и днем спал Генка и про еду не забывал: корешки ел, траву, кислицу собирал, много ее по паберегу было, и вызрела уже, ел раковицы, выгрызая у них гребешки, и еще много чего.
— Шутка ли — пятые сутки один в тайге, — переговаривались мужики. — Уцелел бы! Дай бог!
Дал. Нашли Генку уже в сутемень. Чуточку, на ноготок всего, взошла над тайгою луна — красная, большая. Окрасилась река багрянцем, поднялся над водой багровый туман — приметы все худые. Но вот и он, Генка. Свил себе гнездышко из сухой травы. Натаскал ее под колодину, ею же укрылся и спит себе, сладко посапывая.
Гаврила перед ним бросился на колени.
— Батя, не напугай!..
— Прости меня, Генушка…
Генка проснулся, строго посмотрел на Гаврилу:
— Ты зачем меня бросил, деда? — и заплакал.
Да и все кругом плакали — здоровые мужики-таежники, и я плакал, случайно попав в эту экспедицию, а Гаврила подвывал, тиская и лаская внука:
— Прости! Прости мя, Генушка! — и рыдал, словно огурцы глотал, целиком, неразжеванными.
А потом, спустя неделю, когда занепогодило и поваленная нами трава пьяно пахла на всю округу, мы сидели в стреловском зимовье и слушали Генку.
Точнее, расспрашивал его я. А он, занятый своим делом — строгал сухую чурку, — неохотно, по-взрослому, по-таежному отвечал.
Получалось так, что он, проснувшись подле Запрягальщиковых покосов, подумал, что они с дедом еще и не отъезжали с покосов промхозовских. Было жарко, скучно, и он, разозлившись на деда, потому что тот наверняка напился, решил наказать его. Снял сапоги, сунул их под брезентуху, слепил из нее себя и пошел на табор к матери, не подозревая, что они отъехали от тех мест на добрые сорок километров.
— Ну и что?
— Я шел, — сказал Генка.
— Кого видел? — спросил дед.
— Бабочек видел, птицу. Одна большая, а на хвосте дерьмо…
— Во! Во! — гоготал Гаврила, он на радостях, что с ним отпустили внука, что нагрянул на помощь я, был чуть под хмельком. Он торопил внука вопросами, предвкушая какой-то очень интересный для себя ответ: — Че ишшо видел?
— Медведей видел, — сказал Генка, чтобы только отвязаться от деда.
— Во! Во!