На полу коридора президентского дворца лежал легкий иней, и мы с Тамарой дрожали то ли от ледяного ветра, который дул в уже разбитое при российской бомбежке окно, то ли от страха. На площади внизу непрестанно кружился чеченский религиозный танец (зикр), как пропеллер, движимый глубоким, жужжащим, монотонным, ритмичным механизмом пения танцоров – ив самом деле, зикр и представляемые им традиции можно считать одной из движущих сил чеченского сопротивления.
«Напугана ли я? Конечно, напугана. Я хочу выбраться отсюда, пока не началась настоящая война, но мне надо кормить троих детей, а у меня нет родственников в селе. Я могу найти работу только в Грозном – чего бы это ни стоило. Мне не платили пять месяцев, хотя я прихожу работать на их правительство – единственный смысл сюда приходить в том, чтобы поесть в столовой. Когда мы просим их заплатить нам, они отвечают: как вы можете думать о деньгах в то время, когда нация в опасности? А потом мне приходится видеть, как они объедаются на своих праздниках, строят себе дворцы за наш счет, и всё это происходит уже три года. Пусть Бог их накажет! Только бы пришли русские! Только они смогут навести здесь порядок и покончить со всем этим бандитизмом. Я хорошо жила при российской власти. Я получала 120 рублей и могла как следует ухаживать за своими детьми. А теперь посмотри, как мы живем. Мы и так были нищие, а теперь должны жить в подвале, чтобы нас не убило. О боже, боже, что с нами будет? Как мы сможем выжить?»
Здание, где мы находились, напоминало декорации из последней сцены «Аиды», занятые актерами из третьего акта «Кармен»[49]
. Построенное для ЦК чечено-ингушской компартии, это здание было типичным холодным и напоминающим могилу советским официальным сооружением. Но люди, которые и впрямь будут здесь погребены в январе 1995 года, по своему облику были кем угодно, только не советскими гражданами. Когда я был в этом здании в последний раз, накануне его разрушения и захвата, его обитатели уже превратились в троглодитов: когда вокруг стали падать российские бомбы, они перебрались в подвалы, где им приходилось держаться против повторяющихся атак на протяжении следующего месяца, пока строения над ними постепенно превращались в руины. В тусклом свете, который становился еще более мутным от ледяных клубов сигаретного дыма, посреди огромных труб и проводов, они чем-то напоминали участников войны конца времен. Среди них бродил персонаж из галлюцинации с огромной лохматой седой бородой, в высоком белом шерстяном колпаке с помпоном и в черных мотоциклетных ботинках, стискивая узел книг о Чечне, перевязанных бечевкой. Этого человека, приехавшего из Москвы, звали Виктор Попков, на его визитной карточке красовалась надпись «магистр» – и он в самом деле чем-то напоминал в моем восприятии Мастера из «Мастера и Маргариты». Стоя посреди пулеметов и ящиков с боеприпасами, Попков рассказывал, что он, бывший советский диссидент, приехал в Чечню, чтобы попытаться агитировать за «ненасильственные инструменты разрешения национальных споров» и проповедовать «духовное примирение между русским и чеченским народами». Боевики, кажется, относились к нему то ли как к святому, то ли как к этакой лохматой зверушке. Для меня же – возможно, несправедливо – Виктор Попков был символом всего трагизма политического краха демократического направления российской диссидентской традиции. Он был, возможно, одним из лучших людей, которых я когда-либо встречал, – и одним из самых лишних[50].