Комнатку в башне – вместе с прихожей и печью – освещала керосиновая лампа. Ее свет еще не смешивал свет и мрак, как электрические лампы наших метрополий, окна казались иллюминаторами воздушного корабля, так что Богумил вздымался над всей Чехией и вслушивался в звуки. Его отец был сапожником и наблюдателем-пожарным на башне, к тому же он надзирал за церковными часами, определяющими темп жизни всей округи. По ночам он обходил городок с фонарем, днем – с рупором городского глашатая. Оба эти устройства и сейчас стоят в прихожей.
Волшебное место – европейский водораздел. Он соединяет Северное море с Черным. Здешние воды – благодаря Влтаве – текут к Гамбургу. Или по Дунаю к черноморским курортам. Зимы здесь длинные, а периоды позднего бабьего лета – просто чудесные. День за днем вверх и вниз по ступеням лестницы.
Так вскоре напишет немецкий философ в качестве тонкой похвалы германской отчизны. Мартин Хайдеггер в своих "
Тридцать шесть метров над землей и сто девяносто две ступени. Но даже существа, рожденные в воздухе, когда-нибудь должны сесть на землю. Словно птицы, которые перед готическими стенами Полички снижают свой полет. Так что и Богуслав спустился к землянам – он покинул башню, но не свои перспективы.
То есть, не станет он пессимистом, равно как и сторонником туманных понятий, ни проповедником блистающей духоты или глашатаем крикливых тезисов. Рождение в воздухе не означают замков из песка, а только лишь более четкое видение вещей. "Я вижу музыку", скажет он как-то потом. Ибо слышал он ее и раньше.
Но поначалу он смастерил себе скрипку и играл на ней словно Орфей или Паганини. Этим обратил на себя внимание. Маленькая Поличка впадает в восхищение и показывает класс. Город покупает парню настоящую скрипку их хорошего магазина и дает возможность отправиться дальше.
Но его паломничество было таким же, как и у Орфея. Карьера затягивалась, и каждая ее ступень требовала усилий. Происхождение представляло собой помеху. Только что начавшийся ХХ век путал его с квалификациями.
Юного Мартину это застало врасплох, но конкуренции он не боялся. Для кого-то, кто обязан был приземлиться, земля означала шанс. Относился он к этому буквально: о будущем решает не то, что мы оставили за собой, но отвага в начинании новых вещей. Вот он их и начинал.
Потому что будущее не было привычкой, но отвагой к созданию новаций.
Будущее звалось Прагой и оно обладало многоцветием. Прага была чешской, еврейской и немецкой. Живой и веселой. Еще не охваченной паникой маньяков, желающих провозглашать исключительность. Еще не под правлением Гибрис и Фобоса, Гордыни и Страха – двух главных лабиринтов Европы будущего.
Это все еще был город сотни башен, но его новый шум уже не был в состоянии перекричать никакой глашатай. Хотя и здесь еще существовали ритуалы родом из Полички. В библиотеке
Тогда все останавливались и подводили свои часы.
Звезды все еще были в хорошем созвездии. Местный хронометр пока что еще не обслуживал Хронос, жестокий бог времени, пожирающих собственных детей. Оборудование в Клементинуме еще работало в рамках собственных циклов. Регулярность и спокойствие. Пугались только голуби. Они ненадолго взмывали в небо, чтобы через мгновение спуститься на землю. На Кампе их до сих пор очень много. А Мартину мог их кормить из собственного окна.
Проживал он неподалеку от Карлова моста и должен был стать новым Паганини. Не хватало только лишь одобрения преподавателей-репетиторов, но сам музыкант школьной рутине не поддавался. Как сын человека, работающего в башне, к верхним этажам он относился практично и знал, что это всего лишь временный адрес.
В комнатке башни время материализуется. Отсюда видно, что спокойствие тоже колеблется. И колебания вскоре создадут щели. К ним можно прикоснуться и записать в виде нот. Сыграть. Обычный интерпретатор, все время повторяющий одно и то же, здесь никак не справится. Зато композитор может все! Мартину видел вибрации жизни. А поскольку занимался композицией и вызывал впечатление упрямого, то вызывал насмешки и получал выговоры. Ведь в его поведении чувствовался успех, а у нас чего-то подобного не прощают. Мы обвиняли его в "непоправимой небрежности".