Только сам он уже не позволил держать себя в узде. Интерпретация стабильности не была его целью. Ему нравились вибрации. Происходящее здесь и сейчас, настоящее как резонанс. По-чешски слово
Башня в Поличке была, возможно, морским маяком. Она научила Мартину релятивизировать перспективы. В конце концов, башни ведь тоже маленькие, если глядеть на них издалека. Ориентация – это, конечно же, так, но верить всего лишь в одно направление? Подобная вера для него всегда будет подозрительной.
Потому он не любил философствующей музыки, равно как и музицирующей философии. Ибо смыслы, которые уже кто-то излагал – это урны с прахом. Да, они полны, но уже не разгорятся.
Он предчувствовал, что древняя метафора "четкие следы, уверенный шаг" не совсем верна. Откуда и докуда вовсе даже не рифмуются, хотя очень многие европейцы этого пробовали. Происхождение и будущее – это не тождественные величины.
Пока мы украшали их изображениями церкви, все выглядело нормально. Но потом мы пожелали их иметь, ничем не рискуя, и в светской жизни. В связи с чем наш перфекционизм начал производить национальных героев. А такого количества возвышенных существ без фальшивых документов создать не удалось. Чем более мы притворялись высшей властью, тем сильнее у нас вылезала солома из обувки, и из
То же самое и на Градчанах. Когда, в конце концов, выстрелило, в небо сорвались голуби с Кампы, закружили над Влтавой, но когда уселись на земле, это уже была площадь не Радецкого, а Республики. Солдаты же, которы покидали Прагу с вокзала Франца-Иосифа, возвращались теперь на вокзал Вильсона.
Чешская Прага чувствовала себя прекрасно и кричала "ура". Вторая удивлялась и испытывала опасения. Ибо не за чем-то подобным она с энтузиазмом отправилась на большую войну! И музыкальное ухо молодого композитора должно было заметить этот раздражающий, окружающий шум. Все это походило, скорее, на храмовый праздник в Поличке, чем на оперу Вагнера в пражском театре, который теперь носит имя Сметаны.
Только слушалось это весьма даже неплохо. До тех пор, пока человек не относился ко всему этому излишне театрально или же как к очередному, подчиненному конкретной цели объяснению мира, в этом имелась информация, что музыка уже не намерена функционировать в качестве возбуждающего средства идеологического украшательства действительности, но желает заняться своей собственной красотой. Вот так, попросту. Как писал ее Мартину. Только вот его пражане этого не понимали.
Да, Прага проживала в политической эйфории, но ее горизонты были тесными. Открывалась она очень осторожно. Первые годы Чехословакии характеризовались желанием иметь в стране все то, чего еще вчера разыскивали в Париже, Лондоне или Берлине. Но для многих до сих пор только чешское означало красивое.
Мы, правда, не утверждали, будто бы "наша независимость оздоровит мир", но лозунг "только чешское красиво" звучал лишь чуточку скромнее. В Богуславе Мартину пражане не видели фигуры мирового масштаба, а всего лишь фигурку, притворяющуюся таковым. Поначалу его винили в том, что он не один из них. Ни чешский, ни красивый. И на сей раз не имелись в виду связи с Германией – как в случае Сметаны и других великих. Для нас Мартину был излишне французским или русским. Уж слишком будто Дебюсси или даже более чем Стравинский. Но сам он совершенно этим не беспокоился – в отличие от своего земляка из Литомышла – и только делал свое.