Читаем Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников полностью

Но провинциализм, мещанство Чехова имели и другое измерение. Это был резервуар его художественного творчества — и отнюдь не в сатирическом плане. Можно сказать, что лучшие вещи Чехова обязаны своим происхождением поэзии мещанского быта. То, что такая поэзия существует, нельзя оспаривать после Розанова, у которого она была осознана, провозглашена, подчеркнута. В Чехове, однако, ее не замечают и не сознают — как не замечал и не сознавал ее он сам.

Выразительнейший пример — с «Душечкой», восторженно оцененной Львом Толстым, который, в отличие от автора рассказа, не был связан интеллигентской идеологией; но самого Чехова не убедили толстовские восторги, он продолжал считать «Душечку» чуть ли не сатирой на «неразвитую» женщину.

Говоря о «мещанстве» Чехова, нельзя упускать из виду еще один специфический оттенок этого определения. Строго говоря, по-русски «мещанин» значит то же, что по-французски «буржуа» или по-немецки «бюргер». Чехов был в России провозвестником буржуазной культуры. Это было как раз то, чего ей недоставало ‹…›. Естественно, здесь термину «буржуазный» мы не даем никакого марксистского смысла, отнюдь не о «капитализме» мы говорим — а о городской, бюргерской культуре. Чехов был человеком такой культуры: деловой, мастеровитый человек, которому все удавалось. И может быть поэтому Чехов «негениален» — в идее, в генотипе своем: он, в отличие от буйных русских гениев (ибо гений и буйство две вещи нераздельные), — человек трезвый, владеющий собой, знающий свои границы. Дело не в размерах литературного таланта, — это был иной духовный тип, носитель иных ценностей, человек иной эпохи. ‹…›

В «Доме с мезонином» художник говорит, что нужны не аптечки и не библиотечки, а университеты. Чехов истово в это верил — в своей интеллигентской ипостаси. Этой веры он не уступил даже Толстому, который, как известно, в университетах обучался неуспешно. Это не мешало, однако, самому Чехову в деревне заниматься аптечками — и даже торговать селедкой. ‹…›

Гениальность Чехова и гибель русского европейца — явления одного порядка. Русская Европа — та самая, что была в Мелихове, — не удалась. Смерть Чехова была символическим событием, знаком русских судеб. Она значима не менее, чем гибель Пушкина или уход Льва Толстого. ‹…›

Тема Чехова — это тема незадающейся русской судьбы, высокой русской неудачи. Ибо гений, по словам философа, — это не дар, а путь, избираемый в отчаянных обстоятельствах. В этот контекст должно ввести жизнь и творчество Чехова [ПАРАМ. 259–261, 265, 266].

Изложенная точка зрения — одна из многих «общих» оценок короткой литературной жизни русского классика. Из безбрежной чехонианы можно выбрать еще сотни высказываний, развивающих, уточняющих или опровергающих концептуальные утверждения Бориса Парамонова. Например, в книге Елены Толстой «Поэтика раздражения. Чехов в конце 1880-х — начале 1890-х годов» буквально в каждой главе суммирование известных слагаемых ведет к непредсказуемому результату, <поражает> новизна и нестандартность предлагаемых прочтений. Е. Толстая тщательно и подробно освещает обстоятельства, сопутствовавшие замыслам и написанию основных произведений Чехова 1888–1895 годов, особое внимание уделяя взаимоотношениям писателя с редакциями влиятельных журналов («Новое время», «Северный вестник», «Русская мысль»), а также личным контактам и интимным эпизодам биографии. Вопрос поставлен ребром: как преодолеть давно осознанную в науке и в читательском восприятии двойственность 1890-х годов, которые представляются то временем Чехова (последнего классика, завершителя традиций великой русской литературы прошлого века), то — напротив — эпохой «предмодернизма» (увертюрой к Серебряному веку со всеми его неклассическими коннотациями в области религии, поэтики, политики)? Е. Толстую интересует не просто взаимная «подсветка» творческих манер Чехова и представителей раннего декаданса ‹…›, <она хочет> привлечь внимание не к их взаимному безразличию или, наоборот, к непримиримой полемике, но очертить контуры подспудного, ‹…› парадоксального их сотрудничества в противоречиво-едином процессе выработки новой художественной парадигмы. <Это> позволяет <ей> сформулировать весьма нестандартный тезис: знаменитая «авторская безучастность» Чехова, тщательно им соблюдаемая автономия в литературных спорах эпохи есть не что иное, как позднейший миф. Более того, по мысли Е. Толстой, отправным пунктом чеховского творчества было раздражение по поводу позиций и «направлений» литераторов-современников. «Раздражение и есть главный стимул всей его художественной деятельности», — декларирует автор.

Перейти на страницу:

Похожие книги