Она согласилась, потому что даже если выяснится, что созидает она из рук вон плохо —
(Даритель, вот честное слово, не обидится.).
(Ну… разве что чуть-чуть —
Так её дом посетил Приближённый Стыда Айвон Родэ — как обычно, неопределяемого возраста; с насмешливыми карими глазами, волосами, рыжими настолько, что сразу понятно — покрасил, и запомнившийся исключительной дотошностью. Напомнивший — до ностальгической боли — Хранителя Краусса.
Едва поздоровавшись и представившись, его преподобие начал интересоваться, а как же она творит: чем вдохновляется, что берёт фоном — черноту или нечто иное, как совмещает в воображении общий вид и отдельные детали, сколько времени в среднем проходит от формирования идеи до воплощения намерения, сильна ли разница между результатом желаемым и полученным и каковы стандартные списки необходимых свойств — и она (снова) отвечала как могла полно, но многие вещи, как ни старайся, не получалось облечь в слова.
Правда в том, что ты постепенно учишься: пробуешь, ошибаешься, раз за разом пробуешь и раз за разом ошибаешься, делаешь, делаешь, делаешь, и в какой-то момент картина наконец складывается
(Интересно, хоть кто-нибудь из профессионалов мира был способен описать свой путь подробно, без каких-либо ям между этапами? Или все так или иначе натыкались на кристально ясное, которое таковым стало лишь Неделимый знает как?).
Айвон сказал, что её любимые бусы, к сожалению, не протянут и полувека, а «янтарно-гранатовые» серьги лучше не макать в горячий чай (как будто бы кто-то собирался), но это, мол, издержки, которые искоренит практика — а талант, безусловно, есть; и Иветта тогда почему-то не почувствовала ничего: и облегчение, и гордость, и радость пришли позже — вместе с вопросом «А дальше-то делать… что?».
Поступать на материаловедение? Искать ювелира, который согласится взять её в ученицы? Открыть магазин, а там как пойдёт?
Как огранять и куда прикладывать-то этот талант, который, оказывается, действительно есть, как и искренняя тяга — у плачущейся о неприкаянности; неудивительно, что Этельберт и видом, и голосом выражал лишь гигантское густое недоумение.
— Я, наверное, кажусь полной идиоткой, да? — смущённо пробормотала она, закрыв за Айвоном дверь.
И Этельберт, вздохнув, ответил:
— Нет. Я знаю немало очень умных людей, которые своё призвание отрицали — причиной в большинстве случаев является страх неудачи, и я всё понимаю, но каждый раз удивляюсь, и не знаю, что раздражает меня сильнее: то, что они не занимаются делом, к которому лежит сердце, и жалуются, что несчастливы, или то, что они при этом занимаются делом, которое им не нравится — естественно, абы как. И недовольны в итоге все; зачастую людей приходится увольнять, что не особо-то приятно, и…
Он осёкся, моргнул, взмахнул руками и тихо закончил:
— Извини. Я, естественно, говорю не о тебе.
Вот только он говорил и о ней тоже — о том, чем она могла бы стать: кошмаром какого-нибудь несчастного управляющего, работающим так, как раньше «учился».
— Да всё нормально. Ты всё верно говоришь и твоё раздражение понятно.
(Утешал бы он её в Самую длинную ночь, если бы знал, что она в действительности догадывается, чем хочет заниматься, просто боится — как многие другие? Что она ничем не лучше тех, кто усложнял и, вероятно, продолжает усложнять ему жизнь?).
(Неделимый, как же хорошо, что история не знает сослагательных наклонений.).
И как удручало то, что она могла дать ему значительно меньше, чем он — ей, и глядя на него, она всё чаще испытывала удовольствие, искажённое горечью — отравленное мыслями