Если бы Иветта подобную вероятность рассматривала, то подумала бы, что пройдёт «разговор» в каком-нибудь кабинете, чьего хозяина «вежливо попросили» выйти и погулять по предзимнему Каденверу часов этак десять — однако ждали её почему-то в лекторной аудитории на шестом ярусе, знакомой всем студентам; прозванную «Совятней» из-за стоящей в углу странной инсталляции: громоздящегося на тонком штыре ажурного «бронзового» шара, в который как в клетку была заключена буро-рыжая сова из Неделимый знает какого материала с глазами — под янтарь.
Вот уже десятилетие эта сова пырилась (по-другому назвать её «взгляд» было тяжело) на студентов и преподавателей: магистра Тарьятти, Кренна, Вилларе, Хин Геа и Цлейг — и Кастальони, и Вильре, и Дверчи, и ду Сарите; тех, кто продолжал учить, и тех, кто спустя годы вернётся в Университет, «
(На прошлом, втором, курсе улыбчивый Кастальони сидел на этом столе и, болтая ногой, рассказывал о втором экономическом кризисе в Олеанне, шестой трансформации Совета Кареды, расколе Гиндана, примирении Серды с Шланкой и отделении Авиры…).
— Добрый день, эри Герарди.
Теперь за ним сидела Эльвира Бессердечная.
Иветта не сопоставила внешности, потому что не с чем было сопоставлять: она не рассмотрела, с кем разговаривал Тит Кет, но слышать — слышала; и влился через уши в память, обретя имя (и «некрасивое» к нему дополнение), ровный, чуть хриплый, низковатый для женщины голос Приближённой Цольб… Цогль… Цоль…
— Моё имя Эльвира Цольгерг. Прошу, присаживайтесь.
Слава Неделимому! Сидела за столом — Приближённая Вины Цольгерг; чёрно-бледная, украшенная лишь синевой глаз и краснотой губ что издали, что вблизи.
Пробормотав: «Добрый день, ваше преподобие», — Иветта примостилась на стул, стоящий напротив на другой стороне, и (как же забавно и закономерно) почувствовала себя сдающей экзамен — и в каком-то смысле так ведь всё и было, вот только на кону стояло гораздо большее, чем зачётка, оценка представляла собой не безобидное число от одного до семи, личность проверяющего вызывала как минимум напряжённость и не определены были ни правила, ни положения, ни даже
(Если избранников его сильнейшества Фериона интересовали преступления Приближённых Печали, то при чём здесь Иветта Герарди? Да что вообще с ней можно — нужно? — было обсуждать?).
— Правильно ли я понимаю, что в ночь с двадцать первого на двадцать второе Сентера вы несанкционированно вмешались в ритуал передачи связей между Себастьяном Крауссом и Этельбертом Хэйсом?
С ней, заваливающей экзамен на самом старте.
Совершившей ошибку — ещё в давно минувшем начале.
И не имеющей — ни единого шанса.
Каким-то образом умудрившейся… забыть. Зарыть в глубинные недра разума; затерять в его небе и забросить на дно его океана тот
Точнее, аж целым набором: проступком от мелкого до тяжёлого в зависимости от стадии, намерения, использованного метода, вовлечённых лиц и последствий — и Иветта не чувствовала себя
(Желание. Всеобъемлющее, всепоглощающее и всё затмевающее желание — вот как.
Очень, и очень, и крайне, и предельно, и ужасающе просто.).
— Да, ваше преподобие, — тихо ответила она. — Вы всё правильно понимаете.
Что же ещё она могла сказать?
(Что видела тогда целая сотня свидетелей? Как она, случайно споткнувшись, упала на мрамор, ударилась об него головой и «естественным путём» начала слышать воображаемые голоса?).
Ну да. Конечно. Замечательная история, похожая на правду, как сова — на зебру.
То есть вообще никак.
— Обвинений против вас не выдвинул ни первый, ни второй. И насколько мне известно, Этельберт Хэйс
Это… было вопросом или?.. Или что? И главное — зачем?
Ради чего: демонстрации власти, или глумления, или провокации, или показаний, или покаяния?