Его презирающее время сильнейшество соизволил рассказать о «любезном согласии» Себастьяна лишь через полторы декады после их разговора — он сам ещё полторы декады ничего не предпринимал; и можно было бы сослаться на занятость: обвинить Каденвер, Университет и — будь она благословенна и проклята — Самую длинную ночь, однако лгать себе Этельберт не любил и не имел привычки.
Он, как красноречиво выражался Грэнди,
Не находил решимости, уступал неуверенности, поддавался сомнениям и медлил, пока, наконец, не стал сам себе откровенно противен — и всё же вспыхнула в доме на окраине иллюзорная посланница-птица, и, слава Создателям, подтвердились слова его сильнейшества… и теперь он стоял у порога и продолжал — снова начал — колебаться.
Девять месяцев назад: весенним вечером, в гальдейской деревушке,
Не сейчас. Не надо. Нет — у него были дела.
Дела, долги, обязанности и обязательства.
Прошлое, которое следовало закрыть — дверь, которую нужно было открыть; вот так, тривиальнейшая ведь задача, проще — не существует, и шагнуть вперёд не тяжело также, а снять плащ — вообще сущий пустяк, как и пройти в гостиную…
Трудно и тошно оказалось смотреть на Себастьяна, на мгновение сжавшего трость до побелевших костяшек, а зубы — так, что на скулах выступили желваки.
— Добрый вечер, Хранитель Хэйс.
И он ответил рефлекторно; не задумываясь, глуша согласные и комкая слоги, выплюнул:
— Этельберт.
Потому что какой, да какой же из него Хранитель, и им ли вспоминать о проклятых титулах и хвататься за отстранённость фамилий?
— Здравствуй. Здравствуй, Себастьян, — быстро спохватившись, добавил он то, с чего следовало — начать.
Себастьян посмотрел на него с ощутимым удивлением и опёрся на трость чуть сильнее, но практически тут же выпрямился, вернул лицу хладнокровно-равнодушное выражение и сдержанно проговорил:
— Я не был уверен, что всё ещё имею право обращаться к вам по имени.
Зря. Предсказуемо, понятно, неизбежно, однако очень и очень зря.
— Конечно, имеешь. Я… — «Хочу: прошу тебя, зови меня так, как звал всегда — раньше». — …предпочёл бы, чтобы ты обращался ко мне по имени; если, разумеется, тебе не будет комфортнее обращаться ко мне как-то иначе. Решать тебе, Себастьян.
«Только не “Приближённый”; ради всего священного, пощади в первую очередь самого себя».
Какое-то время Себастьян вглядывался в него, — напряжённо, ищуще и молча — а затем, ненадолго прикрыв глаза, спросил:
— Хотите чаю, Этельберт?
И он, постаравшись улыбнуться как можно светлее, добрее и мягче, кивнул и ответил:
— Спасибо — не откажусь.
И пошёл за Себастьяном вслед.
Налево и вперёд — на кухню, где на столе уже стоял дымящийся заварочный чайник и две бледно-зелёные — тьфу — чашки на тонких блюдцах; и разливал по традиции хозяин дома, а гость чинно сидел на предложенном стуле и проглатывал дерущее горло предложение помощи, осознавая, что оно является неуместным и сочтено будет — унизительным, и благодарил, и за ручку взялся, мысленно восхваляя подобные маленькие ритуалы, которые позволяют потянуть время, осмотреться и собраться с мыслями.
Однако, к сожалению, в конечном итоге не спасают ни от тревоги, ни от неловкости.
Чай имел отчётливый привкус гнетущей тишины.
А также чабреца, жасмина и перца — надо же, предпочтения Себастьяна не изменились и за сорок четыре года.
И насколько же всё когда-то было проще.
Когда-то Этельберт мог задать любой вопрос: «О чём ты думаешь?», «Что ты чувствуешь?», «Что тебя гнетёт?», «Что я могу сделать?» — и ему доверяли достаточно для того, чтобы ответить (не всегда развёрнуто, но неизменно честно); и пусть решить удавалось далеко не все проблемы, ведь существуют вещи, которые исцеляет только время, а над некоторыми, увы, не властно даже оно,
А теперь между ними лежала настоящая пропасть, сплетённая из чересчур многого — гниющая слишком долго и превращающая естественное в
Они были парадоксом: незнакомцами при разделённом прошлом, и неясно, с какой стороны подступиться, как именно протянуть руку, каким образом сглаживать неразрешимый «конфликт интересов», какими методами пробовать наладить диалог…
Право, не о погоде же говорить.