И в то же время травма – это повод перестроиться, изобрести себя заново, изменить собственное тело. Это сигнал, который надо уметь считать и интерпретировать. И, оглядываясь сейчас на свою спортивную биографию, глядя в зеркало на собственное тело, потрепанное от падений и столкновений, я понимаю, что моя жизнь – это не только летопись побед и открытий, но и история болезни, каталог травм и чек-лист болячек, которые проверяешь в своем теле, просыпаясь утром, прежде чем встать и пойти на тренировку.
Идея Севера
В Москве стояло жаркое лето 1985 года. Шелестели сухими листьями тополя, сверкал брызгами фонтан у Большого театра, где еще не вырубили в сквере сирень, плавился асфальт на тогда еще широкой и пустынной Манежной площади. В Кремле был новый генсек, и кончалась, летним маревом догорала советская эпоха, хотя мы об этом еще не догадывались и не прозвучали еще слова «перестройка» и «гласность». Я учился тогда на факультете журналистики МГУ в старом здании университета на Моховой. Я сдал сессию и теперь стоял перед картой Советского Союза, выбирая, куда поехать на летнюю практику. Некоторые однокурсники по-пушкински выбрали южные адреса, Одессу или Кишинев, отправляясь к морю, фруктам и знойным романам, другие остались в столичных редакциях с прицелом на будущую работу. А я водил пальцем по карте, сверяясь со списком газет, приславших запрос на практиканта. И тут я увидел название «Заря коммунизма», газету Чукотского района в поселке Лаврентия. Я нашел его на карте – это была самая восточная точка Чукотского полуострова, Советского Союза и всей Евразии, возле мыса Дежнева в Беринговом проливе, за которым уже начиналась Аляска.
«Хорошее название „Заря коммунизма“, – подумал я, – совсем как „алеет Восток“». И еще подумал, что если государство оплачивает мне путешествие в любую точку нашей родины, то надо поехать туда, где иначе сам я не побываю никогда. И выбрал Лаврентия. Вскоре пришло согласие из редакции, а еще через пару дней в бухгалтерии МГУ мне выдали суточные и командировочные, и я впервые узнал, что такое «районный коэффициент» и «северная надбавка»: денег на два месяца практики выдали чуть не 800 рублей, шесть средних месячных зарплат того времени, и я впервые в жизни увидел, как выглядит сторублевая бумажка – дома, за кухонным столом, мы долго рассматривали ее на свет. В магазине «Турист» на Кастанаевской улице были куплены болотные сапоги и брезентовая штормовка, а знакомый кинооператор дал комплект водолазного шерстяного белья крупной вязки с отворачивающимся воротом, которое делало меня похожим на Хемингуэя с мужественного портрета, украшавшего в те годы добрую половину интеллигентских квартир.
В начале июля я летел на дальнемагистральном Ил-62 из тридцатиградусной московской жары в Анадырь, от одного названия которого веяло холодом. Мы пролетали над великой российской пустотой, залитой равнодушным солнцем, разрезанной серпантинами рек, с круглыми плошками озер, на поверхности которых переливалась радужная нефтяная пленка. Часть маршрута проходила над замерзшим Ледовитым океаном, и видно было, как ледокол ведет за собой караван из нескольких судов, оставляя во льдах узкий разрез, ниточку черной воды, которая позади почти сразу закрывалась. При заходе на посадку я увидел заснеженные сопки, освещенные мягким розовым светом. На выходе с трапа в лицо ударил ледяной ветер, вдали у моря отчаянно кричали чайки. Я вдохнул колючий холодный воздух и понял, что прилетел в правильное место.
Пару дней я провел в ожидании борта, гуляя по сопкам, с которых были видны угольные дымы города, затем бывалый пропеллерный Ан-24, рабочая лошадка арктической авиации, привез меня в Лаврентия в компании двух чукотских семей и трех тонн белокочанной капусты, набитой под завязку в грузовые отсеки. Там оказалось еще холоднее, и хотя на календаре значилось 4 июля, Берингов пролив был еще во льдах, и где-то вдалеке, словно в честь американского Дня независимости, как мираж, вставали контуры Аляски. Хотя там был еще вчерашний день – линия перемены дат проходит по проливу.