Тем не менее, придя на Таксим, я сразу же сел в автобус. У меня имелись дальние родственники со стороны матери, помогавшие нам, когда нас бросил отец. В этой семье росла дочь, на два года моложе меня, с которой я во время оно несколько раз играл в камешки. Через час, добравшись до самого Фындыкзаде, я постучал в их дверь – и только тут вспомнил, что девушка, которую я целовал в своих мечтах, давно уже вышла замуж. Ее родители, ныне покойные, пригласили меня в дом. Они были немного удивлены, увидев меня, и никак не могли взять в толк, зачем я приехал к ним через столько лет. Мы поговорили о том о сем (то, что я стал журналистом, не произвело на них никакого впечатления; по их представлениям, это было недостойное занятие, что-то вроде распространения сплетен), выпили чая с бубликами, слушая радиорепортаж о футбольном матче. Эти милые люди думали, что я останусь на ужин, но я вдруг пробормотал что-то неразборчивое и выскочил за дверь.
Когда я вышел на улицу, продуваемую холодным ветром, желание поцелуя продолжало полыхать в моей душе. Кожа моя была холодна как лед, а внутри все горело огнем, и оттого я испытывал острое, невыносимое беспокойство. В Эминоню я сел на пароход, идущий в Кадыкёй. На азиатском берегу жил мой лицейский приятель, когда-то рассказавший мне о девушке из своего квартала, которая не боялась целоваться до свадьбы. Направляясь к его дому в Фенербахче, я говорил себе: если с этой девушкой не выйдет, то, может быть, он знаком с другими такими же? Я метался по кварталу, где когда-то жил мой приятель, вглядываясь в окруженные кипарисами темные деревянные особняки, из которых сегодня ни одного уже не осталось, но нужного дома так и не отыскал. Иногда, глядя в какое-нибудь освещенное окно, я представлял себе, что именно там и живет девушка, не боящаяся целоваться до свадьбы. «Да, девушка, которая будет целоваться со мной, – там!» – говорил я себе, глядя в очередное окно. И ведь она была так близко, до нее – всего ничего: ограда, дверь да деревянная лестница; но я не мог до нее добраться, не мог ее поцеловать! Поцелуй – всем знакомый, таинственный, невероятный, странный и волшебный, словно сон, пугающий и притягательный поцелуй – был в тот момент так близко и так далеко!
Помню, что, возвращаясь на европейский берег, я думал: а что, если насильно поцеловать какую-нибудь женщину на пароходе? Потом сделаю вид, будто просто обознался. Однако, хотя я и не слишком разборчив, вокруг себя я не видел ни одной женщины, ради которой можно было бы решиться на такое. В другие периоды жизни меня тоже, бывало, охватывало безнадежное и горькое ощущение, будто переполненный людьми Стамбул пуст, абсолютно пуст, – но никогда это ощущение не было столь сильным, как в тот день.
Я долго брел по мокрым тротуарам. Придет время, я стану знаменитым и смогу получить в этом пустом, абсолютно пустом городе все, что захочу. Но в тот момент мне оставалось лишь отправиться в квартиру, где жили мы с матерью, открыть Бальзака в турецком переводе и утешиться чтением истории про бедолагу Растиньяка. Впрочем, книги я в то время, как и полагается турку, читал не ради развлечения, а в рассуждении узнать что-нибудь такое, что может пригодиться в будущем. Однако то, что пригодится в будущем, ничем, увы, не поможет в настоящем! Так что в комнате своей за запертой дверью я долго не усидел, пошел в ванную. Помню, как глядел там в зеркало и думал, что можно, на худой конец, поцеловать и самого себя, – а перед глазами снова и снова вставали лица актеров из того фильма (Джоан Беннетт и Дэн Дуриа). Точнее говоря, не лица, а губы.
Но даже самого себя я не мог поцеловать – разве что зеркало. Я вышел из ванной. Моя мать сидела за столом, заваленным выкройками и кусками шифона: какая-то богатая родственница нашей дальней родни заказала ей вечернее платье для свадьбы, и она торопилась успеть в срок.
Я начал что-то ей говорить, должно быть, рассказывал о том, чего я намерен добиться в жизни, о своих мечтах и будущих успехах, но мать слушала меня рассеянно, а может, и не слушала вовсе. Я понял, что могу говорить о чем угодно, это не важно, а важно то, что в субботу вечером я сижу дома и точу лясы с матерью. Во мне начал закипать гнев. В тот вечер мамины волосы были, не знаю уж почему, аккуратно причесаны, на губах – едва заметная помада, оттенок которой, напоминающий цвет красной черепицы, я помню до сих пор. Я замер, глядя на мамины губы, на ее рот, который, как говорили, был невероятно похож на мой.
– Что это ты так странно на меня смотришь? – спросила мать.