Спустилась Настя по лестнице быстро – лёгкая за зиму стала, а наверх поднималась медленно, хоть всего-то двадцать ступенек, да как круты они – блокадные ступени Ленинграда!
Тетка Вера перекрестила Настю в спину, вздохнула горько и вышла во двор.
– Отдала? – спросила Мария.
– Дала. Прости меня, господи! Всё они, они – изверги треклятые! – И тётка Вера потрясла кулаком в небо, а оно вдруг заскрежетало, завибрировало пронзительно, как лопнувшая басовая струна.
Дом напротив вспучился и лопнул, разлетевшись этажами в стороны. Шла первая блокадная весна.
Стена их дома дрогнула и рухнула поперёк улицы, обнажив квадраты комнат, пятна цветастых обоев и зигзаг лестницы, по которой так и не поднялась Настя.
Оборвалась весна. Солнечные лучи застряли в столбах пыли, преломились в них, уперлись и застыли на оголённом скелете дома. Но наперекор войне, пронзал оцепеневшую улицу, звенел со второго этажа голос ребёнка.
– Ванечка-то жив! Жив! – закричала Мария, бросившись напролом через первый этаж.
– Господи, да как добраться до него? Лестницу же начисто сбрило… – торопилась за Марией тётка Вера.
– По чёрному ходу… Может, там что и уцелело?!
Когда они очутились в срезанной пополам Настиной комнате, Ванечка уже замолчал. Он лежал на мокром полу, и не звал и не ждал никого. Тётка Вера подняла его, закутала в ватник, пыталась согреть, а Мария тем временем торопливо срывала плотные шторы с дверей, надеясь потом скроить из этого тряпья хоть какую-то одежонку для осиротевшего Ванечки.
– Ма-ма! – вдруг невероятно громко и ясно крикнул он.
И голос его перекрыл грохот налёта. Как из блокадного рупора, звучал он из ленинградской комнаты и долго повторялся эхом в разбитых домах и кварталах.
– Ма-ма!
Не было сильнее этого крика, единственного и последнего слова в его жизни…
Солнце больше не резало ему глаза, он уже никогда не мог узнать, что почти тридцать лет слышится дворничихе Вере его крик.
Идёт весна. Весна
– Ма-ма-а! – звенело в нашей квартире.
Алёшка испуганно плакал.
– Фу ты, ирод окаянный, напугал! – ворчала бабка Вера, поднимая с пола эмалированный зелёный таз.
Как дороги наши люди
Она сидела застывшая, далёкая и немая. Молча и жадно курила «Беломор», зажав папиросу узкими и длинными бесцветными губами. Сутулая и худая, застигнутая врасплох моими вопросами, она казалась ещё более одинокой хозяйкой комнаты с зеленоватыми обоями. В её доме я появился неожиданно, и вместе со мной, а точнее, следом вошла и эта тягостная тишина…
Теперь она словно не замечала меня, хотя сидела напротив, воткнув худые локти в груду неглаженого белья на столе. Она ушла в себя, в свою память, лет за тридцать назад – в те годы, когда меня ещё не было на свете.
– Да-а… Значит… вы читали газеты, которые ещё я редактировала? – спросила она тихо, мучительно вспоминая прожитое, возвращаясь постепенно из известного мне только по книгам и фильмам мира. – Редактировала?! Смех один! Я ведь до войны только цеховую стенновку составляла, а тут – вёрстка, макеты… Да что там. Вы газетчик, понимаете: кем только не были мы в войну?.. Значит, читали?
– Да. Я читал.
– Придётся тебе порыться в военных подшивках. Газета наша тогда
Потом тревожно вслушивался я в пергаментное шуршание выцветших газетных листов.