Он вытер их рукавом и впервые за долгое время спросил себя: что же творится с ним, с Людовиком Крессоном? Те долгие годы, когда на нем испытывали всевозможные медикаменты, его, Людовика, спасало полное равнодушие к себе самому, полное отсутствие самоуважения, как, впрочем, и презрения, к своей персоне. Прежде его не обременяли никакие обязанности, за исключением тех редких, сентиментальных и весьма спорных, которые он иногда сам для себя придумывал; он не претендовал ни на какие права, да у него их никогда и не было, разве только право бездумно и щедро сорить отцовскими деньгами. В те времена он отличался неизменно беззаботным нравом, ровно ничего не зная о подлинном счастье, далеком от его повседневной легкой жизни; затем ему пришлось испытать смятение и страх смерти, после чего он смирился со своим одиночеством и довлевшим над ним отчаянием. Обделенный с самого детства материнской любовью, он долго чувствовал себя неполноценным, каковым вскоре и был признан официально.
* * *
Внезапно музыка смолкла, окно распахнулось.
– Людовик? Что вы здесь делаете? Я думала, вы… наверно… играете в теннис, – пробормотала Фанни.
Она уже знала – конечно, от Филиппа – о сегодняшней эскападе молодого человека, о его стремлении найти себе какую-то отдушину. И выслушала эту сплетню не очень внимательно, даже с легкой неприязнью. Но, обнаружив Людовика под окном и увидев его лицо, такое искаженное, словно он вышел из чистилища, а не из рая, прониклась к нему острой жалостью.
– Вы ужасно бледны, – сказала она. – Ну-ка, влезайте в окно.
Он повиновался, но так нерешительно, что она поскорее усадила его на стоявшую перед роялем трехместную банкетку и, сев рядом, с любопытством взглянула на него. Спокойствие Людовика показалось ей необычным, так же как и его лицо, – всегда замкнутое, сейчас оно светилось, а рассеянный взгляд сегодня был живым и блестящим. Она вновь наиграла правой рукой ту же музыкальную тему.
– Да что с вами?
– Я не видел этот рояль открытым с самого детства, – ответил он и как-то неопределенно взмахнул рукой, выражая Фанни свое восхищение.
– Никогда не видели открытым? Просто невероятно! А ведь это прекрасный «Бехштейн», и, хотя им явно давно не пользовались, звучит он великолепно. Я попросила Мартена найти настройщика, и тот приезжал сегодня утром. Он работал очень тихо. Да и стены в этом доме такие толстые. А вообще… господи, до чего же тут все уродливо! – добавила она, забыв, что запретила себе любые комментарии по поводу интерьера Крессонады.
– А что это вы играли? От этой мелодии прямо сердце замирает, – сказал он и покраснел. – Знаете, я ничего не понимаю в музыке, ну ровным счетом ничего. Когда я лежал в клинике, мне удалось купить обалденный транзистор, с маленькими такими наушниками, – это меня успокаивало. И чего я только не наслушался! – продолжал он, беззлобно умолчав о том, что музыкальные отрывки были ему предписаны в качестве терапии.
А ведь он мог бы ей рассказать: «Как же мне доставалось, когда я просил этих сволочных врачей назвать мой диагноз, а они держали меня взаперти, обвиняли в хроническом слабоумии и говорили, что я опасен для общества. И никто, никто не защитил меня, не утешил, не вызволил оттуда, – ни мой отец, ни моя жена. У меня все отняли, вплоть до уверенности в себе, в том, что я смогу снова наслаждаться жизнью. И с тех пор постоянно унижают. Вот почему я теперь вынужден спать со шлюхами, чтобы хоть как-то скрасить свое одиночество».
Фанни резко отвернулась и снова наиграла тот же пассаж.
– Это Шуман, – пояснила она дрогнувшим голосом. – Кажется, тема одного из его квартетов. Красивая мелодия, правда? Трогает до глубины души, вы согласны? Знаете, я ведь не умею играть, совсем не умею… Есть некоторые люди, которых я люблю…
Они сидели между окном и роялем. Своевольное солнце дерзко врывалось в комнату сквозь ставни, золотило волосы Людовика, широко раскрытые глаза Фанни, устремленные на правую руку, на медовый, горький мотив Шумана.
– Я открыл для себя эту музыку только сегодня, здесь, – вдруг объявил Людовик. – И это нормально, потому что сегодня я впервые открыл для себя любовь и могу наконец любить кого-то. Любить… вас, – твердо сказал он. – Теперь я не смогу без вас жить.
– Но… послушайте… это же несерьезно, – пролепетала Фанни, пытаясь засмеяться и отодвинуться от него.
Однако ей удалось лишь запрокинуть голову, лицо, которое тотчас настиг жадный рот Людовика. Он оперся обеими руками на банкетку, прикасаясь к Фанни только губами, которые находили ее щеку, лоб, шею, покрывая их почтительными, но настойчивыми поцелуями с трогательной нежностью, которая вызывала у нее невольные стоны. А он все твердил: «Я вас люблю, я люблю вас», и его голос наконец-то звучал уверенно. Между ними не было ничего, что побудило бы Фанни оттолкнуть его – ибо он не касался ее, не удерживал, – всего лишь это лицо, эти губы, касавшиеся ее то здесь, то там, это смутное ощущение, что все происходящее естественно, – и это волшебное спокойствие, и эти бурные толчки крови в венах…
* * *