Давление на курок росло, и мне показалось, что это движение пальца никогда не разрешится. Но вдруг прозвучал выстрел со слабым присвистом, негромкий, почти без отдачи, будто бы сработал степплер. Пуля вошла в его лоб чуть сбоку, как раз там, где броневой лист его лба смыкался с височной костью, и он рухнул на стол и сполз набок, утаскивая за собой скатерть. Он лежал на полу, запрокинув голову. Пятно крови, растекаясь, огибало ножку стола. Несколько секунд его било в конвульсиях, но глаза уже помутнели.
Я действовал быстро и механически. Я вышел через заднюю дверь, завёл бордовый «Пежо», выехал из города на север, в сторону Екатеринбурга, поменял автомобиль на «буханку» и двинулся в направлении Чебаркуля через Верхние Караси и Непряхино.
Но это случилось в той второй реальности, которую я увидел, как вспышку, пока палец продолжал давить на курок. Я вдруг понял, что не хочу стрелять. Я смотрел на Рыкованова вдоль линии ствола, на эту могучую груду чёрной плоти, но не испытывал ни страха, ни сочувствия, ни злобы. Я был свободен. Мне не нужно было его свидетельство о смерти, чтобы предъявить на входе в рай. Я не смог его ни в чём убедить, но он вдруг перестал быть мне интересен. Убив его, я обрёк бы себя на вечную карусель мысленных разговоров с ним, доказательств, оправданий, и тем самым позволил бы племени рыковановых одержать над сбой верх, отложить в себе икру, продолжить свой злобный род. Я заменил бы его в этой цепочке нескончаемой борьбы, смысл которой — в самой борьбе. В этом и состоит механизм наследования злобы. Так она передаётся от отца к сыну. Так она рождается и восстаёт поколения спустя.
Я вдруг осознал, что само желание убить Рыкованова не было божественным откровением, которое явилось ко мне в галлюциногенном сне под лампой. Я не был орудием судьбы. Это была лишь моя попытка объяснить себе новые знания привычным языком, облечь их в понятную форму. Наш алфавит состоит из символов насилия, и как только я вернулся в сферу влияния рыковановских идей, я не мог прочитать послание по-другому. Но я ошибся.
Смерть не является трагедией. Трагедией является искорёженная жизнь.
Мы переходим от небытия к жизни и обратно плавно, как поднимается и опадает волна. Смерть начинается раньше физической гибели. Она начинается в момент, когда жизнь заходит в тупик, пустеет и утрачивает живительный корень, когда она заменяет его голой силой, привычкой, инерцией или ограниченностью. Рыкованов, являясь совершенным хищником, не был способен меняться. Он был каменным человеком, пытающимся вернуть каменный век. Он боялся разжать кулак, потому что думал, будто держит в кулаке все нити мира. Он был тупиком эволюции, где она с размаху бьётся о стену, уплотняется и кажется столь устойчивой именно в тот момент, когда всякая жизнь в ней зачахла. Не было нужды убивать его, он и так мёртв. Остальное решит время: уйдут рыковановы, кончится их порядок.
Но существует и другой порядок, который не так осязаем, зато не исчезает со смертью его носителей. Я чувствовал этот порядок в себе. Я знал также, что Рыкованов никогда не поймёт меня, потому что лишён осязательного органа, способного видеть за горизонтом его собственной жизни. Это ничья вина. Это просто закон. А он просто камень, несущийся с горы и вызывающий оползень.
Сколько ещё лет мир будет зависим от привычки к войне? Боюсь, ещё долго: может быть, сотню, а может быть, тысячу. Впрочем, это немного. Когда-нибудь человеку придётся отказаться от культа воинственности и найти другой источник развития, кроме вечного самоистребления. Если же ему этого не удастся, он сгорит в мировом пожаре, освободив путь другим видам, которые рано или поздно поймут то, чего не смогли понять мы. Может быть, это будут осьминоги.
Рыкованов сидел смирно, опустив плечи. Отяжелевший, неуклюжий медведь. Мне стало жаль его. Я встал и сказал:
— Я знаю, что в тебе есть и любовь. Ты бы, наверное, очень любил своих дочерей.
Он посмотрел на меня гневно, но я продолжил:
— Я всегда сочувствовал тебе. Я был твоим сыном, но ты не замечал этого. Ты слишком зациклился на том, чего не вернуть. Ты не замечал, что у тебя целый город детей, которые смотрят на тебя с надеждой. Каждый челябинец! А ты их не видел. Ты их не любил. Ты травил их смогом, чтобы увеличить прибыль по EBIDTA, загонял в мясорубку чужих амбиций, списывал за ненадобностью. Ты мог бы построить хороший город, а предпочёл строить руины. Так ты заполнял пустоту внутри себя.
Он мрачно проговорил:
— А чем заполнял её ты?
Я не ответил, продвигаясь к двери.
— Уезжай, Шелехов, — услышал я в спину. — Не рискуй.
Я замер на самом пороге:
— Я останусь. И буду смотреть за тобой. И дочери твои тоже. Они давно смотрят. Не забывай об этом. Они смотрят за тобой и когда-нибудь спросят, что хорошего ты сделал для мёртвых и для живых.
Я кинул на него последний взгляд. Он сидел неподвижный, глядя на свои тёмные ладони, изрезанные линиями судьбы.