— Туда… — проворчал я. — Я всё доказать могу. Я не убивал.
Чёрный котёнок медленно шагал по перилам. Он замер, с восхищением глядя на огромную ночную моль, танцующую в свете фонаря.
Вадик встал, выгнул спину, и его поролоновый живот показался мне особенно огромным и почему-то прямоугольным, как его лицо.
— Вадик, — позвал я. — Я потом приеду и всё устрою… Тебя восстановят. Ты голова, Вадик.
Он скривил губы:
— Нет, Киря, я к ментам теперь близко не подойду. Я уже здесь приспособился. Лет до пятидесяти побатрачу, а потом внуками займусь.
— Батрачить… Что же хорошего? Да я же знаю ваши условия. Здоровье оставишь только.
— Оставлю, Кирюх, потому что здесь так принято, понял? Эти места создали люди терпеливые, через боль, через не хочу. Откуда здесь вот это всё взялось? «Железный век», берг-коллегии, война со шведами… Потом эвакуация заводов, потом опять война, сталинская индустриализация… Потом девяностые, нулевые, рыковановы… Тут только так и можно жить: терпеть. Зато смотри, какие места. Прелесть же!
— А ты подними бунт… — посоветовал я. — Может, тогда что-то изменится.
— Бунт? Проходили всё: и пугачёвщину проходили, и стачки разные. Мы не умеем бунты делать, не чувствуем точки равновесия. Наш бунт всегда кровавый, всегда чересчур, всегда как белая горячка. Красная горячка! А сейчас — тем более. Этой войной людям так запудрили мозги, что они чуть не с песнями идут на завод давать Китаю отливки и ковши. Ты, Киря, не волнуйся, тут все патриоты: так Рыкованову и передай.
Он помолчал немного и вдруг зло рассмеялся:
— Как они ловко всё провернули! Каждому поколению нужна священная война, а нашему вот не повезло: ну, была Чечня, до этого Афганистан был, Таджикистан, Нагорный Карабах… Но мелковато как-то. Хотелось такой войны, чтобы аж в глазах темнело, чтобы как предки, войско на войско, чтоб до самого Берлина! И получили войну первого сорта, тысячелетней выдержки, против целой Орды! У нас башкира недавно избили, за сармата приняли. А это только начало, Киря, только начало.
— Вадик, я приеду через две недели и всё решу. Обещай, что встретишь. Обещай, а?
— Встречу. Но ты со своими делами разберись сначала.
Я кивнул. Вадик вдруг спросил:
— А девчонка с тобой, Катя эта… Знакомая, что ли?
— Знакомая. А что?
— Да ничего. Смотрит она на тебя так… интересно.
— Не придумывай! Она меня презирает. С Лисом они вместе.
Скрипнула дверь. Вадик ушёл в дом.
А мне не хотелось в духоту, в омут похмельного сна. Мне хотелось протрезветь, но не полностью, чтобы тело оставалось пьяным, а разум прояснился. Я шумно вдыхал остывающий воздух и как бы промывал себя им.
Не знаю, сколько я так просидел: достаточно, чтобы окоченеть. Моё тело вышло из повиновения, поднялось и устремилось в сторону тёмного огорода, где пахло смородиной и клопами. Я шёл по мнущимся под ногами деревянным настилам мимо поля, засаженного кустами — должно быть, картофелем. Воздух скрипел любовными стонами насекомых. Небо было почти ясным и безжалостно высасывало дневное тепло, превращая его в холодные искры звёзд, которые то приближались, то удалялись от меня, словно я сам был насекомым под лупой любопытного профессора. Голова моя действительно прояснилась, и я с почти детским любопытством разглядывал сам себя, словно видел впервые. Это было смешно, нелепо.
Я опёрся о забор с сохнущим поверх него ковром, запрокинул голову и стал глупо улыбаться небу. По колючему холоду, оседающему на коже, я понял, что небо оценило мою иронию. Крики насекомых казались оглушительными.
Позади меня заныли дощатые настилы.
— Кэрол, — сказал я.
— Как вы догадались?
— Посмотри, какое сумасшедшее небо, — я щурился на Млечный путь.
Она встала по другую сторону забора и запрокинула голову. Комета оставила след, словно небо полоснули самурайским мечом. Ещё одна.
— Вы человека убили? — услышал я голос.
Небо двигалось на меня с огромной скоростью, как гидравлический молот, но его пресс словно бы растекался по моему лицу, не в силах преодолеть последнюю прослойку ледяного отчуждения между нами.
— Не хотите отвечать? — снова спросила она.
— А что изменится?
— Я и так всё знаю.
— Зачем тогда спрашиваешь?
Я посмотрел на неё. Она была немного пьяна. Серые глаза слабо блестели в темноте. Её лицо не казалось злым, скорее, озадаченным.
— Мне просто страшно, — проговорила она.
— Это старое дело, — ответил я. — И бояться тут нечего.
— Я не только этого боюсь.
— А чего боишься? За судьбу мира переживаешь? Вселенной?
— Нет, обычный животный страх, самый мелкий и противный, от которого ноги подгибаются. Вот вы смелый человек, наверное, хотя это и не похвала — вы уже и не думаете об опасности. А у меня всё внутри переворачивается. Я, наверное, слишком впечатлительная. И в зону я лезть не хочу, потому что ужасно боюсь охраны и радиоактивных каверн или как они там называются…
Я хотел прервать её, но она дёрнулась и почти закричала:
— И не отговаривайте! Я полезу всё равно, потому что… Потому что даже это не самое страшное.
— А что тогда самое?