Между тем Егорша Черемшин запряг лошадь.
— Бабы, кидай сено! — торопил Шатров. — Аненка, бери вожжи, чево стоишь!
Егорша уже подсадил дружка на телегу. Алексей прилег, поднял голову, в мутнеющих глазах его мелькнула слабая улыбка.
— Ничево, не впервой, мать сладит. Пить еще дайте.
— Трогай, трогай! — торопил председатель.
Аннушка вскочила в передок телеги, хлестнула вожжами по потному крупу лошади.
— Н-но!
Бабы тревожно галдели… А Шатров стоял в сторонке и улыбался своими светлыми глазами. Это он с умыслом послал Анну за веслаками, а теперь с тем же умыслом и на телегу посадил. Когда рядком, так и поговорят ладком…
Телега отъезжала все дальше. Видно было, как Секачева через плечо что-то говорила Иванцеву.
Шатров по-прежнему улыбался.
Нашла птичка свою ветку…
Никогда, никогда не было у Аннушки столь счастливого дня!
Ну, Алешино… Да это дело двух-трех дней. Деревенские, с кем такая-то вот расплошность случится, всегда Федосью зовут, и всех она поднимает заговором и каким-то отваром.
А на своем дворе столько ласковых слов наговорила тетка Федосья. Доченькой назвала. И Алеша очень уж признательно смотрел…
Едва Аннушка за калитку — Федосья приступила к сыну.
— Пока то да се… Не вот сразу травы разберу, пока-то настав напарится… Прими защитное слово.
Федосья уложила сына на кровать, присела рядом, воззрилась на какую-то мертвенную припухлость ноги. Алексей, было, поморщился, руку в отмашке поднял, но укротила его мать. С таким нездешним лицом над ним поднялась, что сын покорно сник.
Шептала мать-заботница:
«На море, на окияне, на камне сидит кущ-зелья, на том куще-зелье сидит гадюка шкорупела, а ты Ева, гадюка, шкорупела не распускай своего войска, ибо пойду до Бога, возьму ключи, замкну щеки твои и войско твое. От всякой желтой кости, от красной крови, от бела тела Алексея подговариваю и укрощаю гадюку».
…Вечером, после долгого неторопливого ужина Секачев выговаривал дочери. Ходил по дому легкий, разом вздернутый злом.
— На вечерку самоволкой бегала? Не запирайся, знаю, что бегала. Смолчал, а кричало сердце. Дожил, нате вам… Родима дочь обманывать начала. А седни… наслышан, повестили уже. Что, больше некому было привезти домой этово комсомола. Сама напросилась?
Голос отца прожигал правдой. И верно, таиться начала, секреты завелись, теперь всякий раз выкручиваться…
— Шатров послал, тятенька.
— Вот-те и большак… Сводничать начал. Потако-овник! У нево едина заботушка: всех одной веревкой повязать, в одно бездумное стадо сбить, да и погонять самому. Послал… Отказалась бы! Ну, гляди, дочь отецкая. Видит Бог — люблю, но и спрошу строго. Не доводи меня, старова, до судного греха, не преступай запретных граней!
Как крылом, смахнул отец все радости дня.
Торгует в Сосновской лавке толстая Наталья Показаньева, мать отчаянной девки Любашки. Когда-то отец Натальи служил в приказчиках у купца и вожделенно вперед заглядывал. Обучил дочь и грамоте, и счетному делу, только не довелось ей наживать легкую денежку в той отцовской лавке, о которой когда-то заветно мечталось Показаньевым. В другой уже системе пришлось Наталье стоять за торговым прилавком.
Торговли почти нет, и одно скрашивало пустые дни продавщицы: бабы ее не забывали, и она привечала их. Беда с этими бабами! Засидятся иной раз праздно, а уж вечер: самое время домашней управы. И бежит мужик к хозяйке с крепким словом: такая ты сякая, незагонная… Корова пришла, ребятишки ись просят, сам не емши…
Кучились, как и всегда, бабы у широкого окошка лавки, и Агашка Полозова, которая сама себе сама, свеженькое рассказывала:
— Ой, бабоньки, неладно с Гуляевой! Соседское дело: захожу вчера — сидит Марфа, как на вылюдье разодетая, и стол у нее всякими заедками уставлен. Ну, поздоровалась, а она и ухом не ведет, безо всякого внимания! Глаза какие-то отрешенные, говорит не разбери что. Слышу, мужика своево помершева потчевать собралась. Марфа, Марфа, говорю, Бога ты побойся, Марфинька! Или ты забыла, что Степан твой уж полмесяца как схоронен. Очнулась, накинулась на меня с побранкой и выгонят, помешала я ей… А потом отошла, заплакала, так-то запричитала, что жалость одна…
Бабы зачиркали по полу пустыми тарными ящиками, придвинулись к Агашке, задышали громче.
Ефимья Семенова — платок на ней по-староверски в роспуск — ожила своим плоским желтым лицом, заговорила первой:
— А ведь это нечистый в обличье Степана повадился к Марфе с обольщением…
— А то кто ж!
Агашка оминала шершавые, искусанные таежным комарьем руки. Покачала головой.
— Вдовье дело! Да, тоскует Марфа. Она же очень полюбовно со Степаном жила.
Из-за прилавка подала резкий мужской голос Показаньева:
— Знаю, сердцем Марфа слабая. Беды бы не вышло…
По крыльцу лавки раздались тяжелые шаги. Ефимья припала лицом к мутному оконному стеклу и тут же, откинувшись назад, мелко закрестилась, скорым шепотом кинула по кругу:
— Лёгок на помине, тот кто в овчине…
В магазин вошла Федосья Иванцева. Большая, грузная, вся в черном, кивнула открытой седой головой, уплатила за спички, за соль и также молча вышла.
Женщины замерли, всех смутили слова Ефимьи.