Секачев, однако, и на этот раз сдержался. Только и выдавил из себя:
— Ты не крути веревки, ты прямо скажи — отведешь от Марфы затмение или нет?!
Федосья подняла тяжелые веки, в черных провалах под широкими бровями блеснули ее глаза усталые, печальные. Кузьма Андреевич опять увидел в Лешачихе то понятное ему, бабье, и тоскливо упали в тишину дома его просительные слова:
— Отпусти от себя Анну. Одна утешеньем осталась…
И опять уклонилась, не отозвалась на вопрос Федосья.
— Правду скажу, Кузьма Андреевич. Дочь твоя давно мне приглянулась за добрый постав души. Кабы иной какой случай, не стала бы я ее открывать перед тобой, да ты на меня вона с каким напором… Знай, Анна первая показала, что люб ей мой парень. Знать, на ево долю она произросла. Не думай, не укоряю девку. Сердце молодое не жар печной — заслонкой не сдержишь. Могу и то сказать, что Алешка хоть завтра женится. Ты, Кузьма Андреевич, то поимей в виду. Сын у меня — все знают, не из бросовых. И собой взял, и поведеньем, и в работе он не отлыня. Конешно, на образа не крестится… Что ж, пришел из армии, я уж его не неволила. Не раз думала… Теперь другие колокола льют, а звонарем на них Шатров-большак. Это его звоны нас с тобой к земле клонят и разметают…
Слушал Секачев, но переводил-то все на свое, семейное. Это что же творится у него за спиной?! Да у них сговор, Анна-то уж полностью в чужих руках… Ну, погоди, дочь отецкая!
Клокотало зло, губы под жесткой щетиной усов сушило. Едва разжал их, прохрипел:
— Доберусь…
Прыгал, открытой издевкой подкатился к порогу короткий смешок Федосьи.
— Давай, мордуй девку… Только не выйдет по-твоему, Кузьма. Помяни мое слово, не выйдет!
Ярость сбросила Кузьму Андреевича с табурета, никогда еще не терпел он такого насмешества, такого поношения. Срываясь на крик, ринулся к столу.
— Языком ботвишь… Не мори душу, выправь Марфу, честью прошу!!!
— И рада бы, да не в силах я, Кузьма.
— Не хошь…
— Не могу!
Грохнул об стол натекший дикой тяжестью мосластый кулак, испуганно замигала лампа, кинулись под лавку моток ниток и звонкие вязальные спицы.
— Погиблая твоя душа…
Страшный, ослепленный яростью, Секачев бы ударил. Ударил уже бы потому только, что увидел перекошенное от ужаса лицо Федосьи, увидел, как раскинув руки, она черной растрепанной птицей метнулась к двери.
Дверь правления распахнулась прежде, чем успела Иванцева толкнуться в нее.
Шатров сразу все понял.
Неловко, боком сидела на лавке Федосья с бледным до синевы лицом. Непокрытая ее голова искрилась на свету снеговой белизной. Секачев все еще стоял посредине комнаты и, набычась, громко сопел.
Левой рукой Шатров оправил свою старенькую гимнастерку. Усмехнулся, в светлых глазах его засверкали хитрые огоньки.
— Славно девки пляшут! Семеро, все подряд… Раз только сошлись, да то чуть не подрались. Эх, ма… Что я резюмирую: вы, граждане-сотолковники, решили свою темноту делить на свету… Некрасиво! Вы, Секачев, зачем тут? Негоже, Иванцева на работе, при исполнении… артельное сторожит, а вы на нее с кулаками… Уголовщиной пахнет, вражеской вылазкой! Давай, ходи отсюда да поскорей… Бессонницей маюсь, разгуляться вышел. Может, пройдемся под ручку? Ага, провожу тебя, Секачев, до самого дому.
Кузьма Андреевич слышал и не слышал последние слова председателя. Уже в дверях обернулся, бросил через плечо Федосье:
— Найдется и на тебя управа!
Сбежал Секачев с крыльца и тут бы ему поутихнуть в благословенном ночном покое, снять с себя напряжение, да он уж сильно распалил себя, уже не мог унять расходившуюся в нем ярость.
Ну ладно, пусть бы оно с глазу на глаз случилось. Нет! Самого Шатрова черт нанес! Повестит, уж точно что повестит артельщик деревню и загоргочут по дворам…
А больше того Кузьма Андреевич на дочь негодовал. Так низко пасть… И перед кем?! Да никогда секачевская родова не навязывалась родней в чужие дома!
Подстегивая себя выпиравшей злостью, не шел, а почти бежал домой старик в тени старых черных елей. Луна уже висела над Чулымом, и стало довольно светло.
В избе, в горнице Анны не оказалось. Поозирался Кузьма Андреевич: увидел, что ведра с пойлом в углу нет — догадался, где дочь.
Фонарь на полу стоял, и кинулись в глаза ошарпанные сапоги дочери, блеклое прошлогоднее сено, желтая боковина деревянного ведра на дощатом настиле коровника.
Аннушка отшатнулась, но стиснутый кулак достал ее, и она разом сломалась в поясе.
— Тятя… За что, тятенька?!
— Так-то себя блюдешь…
Как в конторе артели ожесточил тот животный ужас в глазах Федосьи, так и теперь испуганный крик дочери мгновенно захлестнул тем исступлением, в котором Секачев уже не помнил себя, подчиненный единственному, неукротимому желанию бить, бить и бить. И он, ухватившись левой рукой за витой жгут косы, все бил обмякшее тело дочери, пока она не перестала кричать и пока старик не услышал другой, не человеческий рев.
Секачев не сразу, но опомнился — слишком уж страшен был этот густой рев коровы. Он швырнул дочь на скользкий пол, шагнул к корове, поглаживая, успокоил ее, потом взял фонарь и медленно вышел из стайки, старательно прикрыв за собой широкую дверь.