Неразумная! И помышлять-то о смерти насильственной — грех тяжкий. Ну, зло отцовское, воля его непреклонная… Крут характером тятенька, но пройдет ослепление, все рассудится, все со временем образуется. Алеша на свиданье к Чулыму звал. Когда плакат прибивали — глаза у него были самые чистые, без обману глаза…
А какая кругом красота! Солнце, голубень неба. И такое вековечное торжество жизни во всем. В соснах только молиться чистой душой. Весь бор в солнце, в птичьем звоне и веселых посвистах, в единой песне о великой любви ко всему сущему…
Девушку мучила совесть. О матери забыла… Разве бы она позволила своему дитю с жизнью кончать! С той жизнью, что под сердцем выношена, что в родовых муках явлена. Не без того, для каждого рано или поздно выпадают черные дни, так ведь преходящи они! Недаром же наставляла родительница:
«Аще внидешь в некое прегрешенье, то есть тому разрешенье: духовная аптека исцеляет грехи всякова человека. Возьми цвет чистоты, изотри в горшке безмолвия, просей ситом рассуждения, всыпли в котел добрых дел, положи дров послушания, подлей воды от слез молитвенных, подожги огнем божественной любви, перемешай веслом братолюбия, дай покипеть усердием к Богу, разливай целомудрием, простужай милостынею, вкушай со страхом Божиим и будешь одарен Всевышнего милосердием и тако исцелеши. Аминь».
Ободрили слова матери, и совсем легко стало Аннушке, надежно. И все отцовское умалилось и отступило. Ничего, тятенька, что Алеша из мирских, что в комсомоле… Главное, сердца бы слились, а там сама жизнь все на свои места поставит, как сказал Шатров. Увидеть бы сейчас Алешу, припасть бы к нему и замереть от счастья. А потом говорить и говорить — влюбленное сердце говорит долго…
Аннушка решительно встала, вся потянулась своим тонким девичьим телом к голубому небу, к солнцу, к соснам, что шумели сейчас так ровно и величаво.
И опять в надежде, в этой яркой радуге души, сами собой пелись простые слова, слова той единственной песни о любви, которую она знала:
Хранила память сосновцев и то, что не прост он был, Секачев, вовсе не из темных людей.
Долгое время Кузьма Андреевич служил лесником, бывал в кругу прежнего уездного начальства, не раз плавал и ездил до Томска к своим единоверцам за разными установлениями, а были среди них и первостатейные купцы — народ грамотный, в вере крепкий.
Помнится, так хорошо подняла его, как и всех старообрядцев России — кончилось для них тяжкое духовное безвременье, дарованная царем 17 апреля 1905 года свобода исповедания старой веры.
…Заметно сдал за последние дни старик. Еще больше осунулся, заострился бледным лицом, даже зачес высоких седых волос и широкая расправа бороды как-то усохли и болезненно опали. Одни лишь зеленоватые глаза его по-прежнему ярко горели под лохматыми бровями.
Секачев никогда не любил свое легкое, сухонькое тело, часто изнурял его разной работой, а теперь вот само все валилось из рук, все теряло ближний и дальний смысл. Часами сидел в ограде и с тихой печалью смотрел туда, за огород, на синий кедровник, который укрывал родные могилы.
Живым все давным-давно выговорено и все услышано от них. Это свои, усопшие, еще ждут его слов, многих отчетных слов… Раньше, занятый суетней жизни, он не успевал с этим отчетом, хотя помнил, всегда помнил о своей нерасторжимости, о сыновьей подчиненности тем, кто ушел и лежал на погосте в торжественной тишине вечного покоя.
Он не показывался в деревне — зачем? Все, что было там, за его двором, за улицей, за бором, за тайгой — все разом отодвинулось, измельчало, потускнело и стало еще больше далеким и ненужным. И все чаще, после разговоров с самим собой, приходили мысли о ненужности и собственной жизни. Что мог из земного — отдал людям, жене, детям, что давали — брал, а давали мало, неохотно, да и то сказать — довольствовался немногим, всегда больше думал о достоянии духовном.
Секачев понимал, что его захватывает стариковская тоска, предчувствие, быть может, близкой смерти. Сон вещий видел: церковь достроить — жизнь достроить, кончить. Плохо она заканчивается. Грешно отдаваться унынию, этой страшной тоске — он давно готовил себя к смерти, но вот трудно усмирить собственную слабость даже и тем посохом жизни, каким всегда являлась для него молитва.
Сухотился, в больших скорбях страдал Кузьма Андреевич. И хорошо знал — это дочь причина его теперешних страданий.
Захваченная, ослепленная любовью, она жила уже отдельной жизнью от отца, уже навсегда отделилась от него, всем своим существом тянулась к другому человеку. Будь это свой, из староверов, парень… Она уходила в тот ненавистный ему дом у Черного болота. Оскорбленная гордость отца и верующего человека никак не мирились с этим.