— Ах, ты чадо милое… Утешила! Молись, молись, твоя чистая молитва доходна всевышнему. Беги, Ефимье-то кланяйся.
Взметнулась красным маком Маняша, сухо хлопнул ветер широким подолом ее сарафана, и опять душная, горьковатая тишина на дворе Секачева.
Он встал и уходил в дом просветленным.
Маняша подняла старика. Хорошо ему думалось:
«Не прейдет святая вера, покуда есть на белом свете дети и старики. Не избудется, нет!»
Ободрила Маняша, и вспомнил Кузьма Андреевич, наконец, что не завтракал, а давно уж и обеденное время наступило.
Можно было всухомятку пожевать что придется, да опять-таки вспомнилось, что есть вчерашняя картошка в сковороде и подогреть ее — минутное дело.
На широком шестке русской печи, где два кирпича на ребрах стояли, наложил щепы, да забылся, медлил зажигать.
…Любил Секачев вызывать к жизни огонь. И не было для него лучших минут, когда сидел он возле горячего друга. Бесчисленное число раз жег лесник костры на своих рабочих и промысловых тропах, умел отличать, видеть то особенное в утреннем, полуденном, вечернем и, наконец, в ночном костре. Всегда радуя, огонь согревал, кормил, отгонял ночную пугающую темень с ее чувством затерянности и одиночества, но и терпеливо слушал, догорая, говорил тихим языком воспоминаний, умиротворял, мудро советовал и как никто иной вызывал и хранил сокровенные признания. За многое, многое был благодарен Кузьма Андреевич надежному спутнику жизни. И, почитая огонь за некую святость, воздавая в душе достойное поклонение этой святости, всегда чувствовал себя данником перед ним.
Старик вяло жевал за столом, а в оконное стекло переливами гармошки и обрывками песен бился с улицы веселый деревенский праздник, вызывая тоску и злость. Да, шумные застолья сейчас на другой стороне улицы, душа там на полный распах, пьяная близость…
У Лешачихи тоже застолье.
Там, в логове над Черным болотом его дочь. Побил он се… Плоть укрощал! Когда в лета войдет, освободится от жаркой похоти тела, заматереет умом — поймет Анна Кузьмовна, что только в заботе о чистоте жизни родитель на нее руку поднял. И простит она, ибо сказано: «Аще дщерь твоя в руце твоей, паки чадо неразумное, и мучь ее и плачь. Не сотвори беды в единоправстве веры, да не погибнешь во зле». Знает и вспомнит эти слова Анна. И примирят они ее с грешным отцом.
Запойное дело правит сейчас Федосья. Среди бела дня грабиловку устроила. Разить, разить проклятую Лешачиху! Не дать ей торжества над ним…
Придумка, как разить, не объявлялась. Но уже неотвязными становились мысли о мщении, и Секачев уже не сдерживал их.
И не сиделось в доме. Он вышел на крыльцо и опять, глядя на засинелые дали, пожалел, что где-то горят леса. Дождя бы заливного. А быть-стать ему — Ильин день…
С крыльца, поверх бревенчатого заплота виднелась дальняя сторона деревни и старенькая избенка Иванцевой. Маленькая, легкая, она казалась отсюда, от Чулыма, игрушечной — толкни и разом свалится в рыжую хлябь узкого Черного болота. Эта кажущаяся игрушечность жилья Лешачихи почему-то сейчас разом подтолкнула к поиску немедленного мщения.
Это еще надвое та бабка сказала, кто нынче веселиться будет!
Кузьма Андреевич почти прокричал эти слова, когда грохнул сапогом по крыльцу. Внизу что-то стукнуло, он опустил голову, и в глаза кинулся кричаще красный цвет. Старик наклонился, взял банку с вареньем и вспомнил, что он еще не пил чаю.
Опять засветился на шестке огонек, он тотчас стал похож на маленького шаловливого ребенка — разом заявил о себе коротким сухим потрескиванием, потянулся здороваться гибкими желтыми ладошками, еще слабенький, ласково оглаживал ими белизну мелкой щепы, потом окрепнул, бойко вскочил на нее, радостный рос и ширился, заупирался в широкое днище медного чайника.
Завороженно смотрел Секачев на огонь, и с лица его спадало угрюмое выражение.
Багровое солнце, красные герани, кумач сарафана — все слилось в чистой святости огня.
Теперь их двое…
Почти не заметил, как выпил кружку травного чая.
Когда старик отошел от стола, он уже знал, что ему надо делать. Он не торопился, не испытывал особого волнения, каких-то совестливых мыслей, которые бы останавливали, противились его внезапному решению. Оказывается, где-то в глубине себя, он уже успел оправдать задуманное, уже утвердился в том, что все сделанное противу Лешачихи — хорошо, что дано ему на это некое разрешительное слово и дело, и сам он не подлежит людскому осуждению.
Багровое солнце падало в тайгу. Дымная хмарь затягивала небо. Тревожный надвигался вечер, как и всегда в пору больших лесных пожаров.
Пакля, которой весной конопатил лодку и которая про запас осталась — в кладовке в мешке. Керосин стоял в сенях, а спички всегда при себе носил.
Руки слушались плохо, керосин плескался на пол, когда Секачев мочил им сухую костристую куделю. Ему показалось мало ее, он наполнил керосином две бутылки и упрятал их в глубокие карманы штанов.
Огородом, задами зашел в бор и зашагал ко двору Иванцовых кромкой Черного болота через густые тальники.
Огня в доме Федосьи не было.