Едва ли на долю читателя выпадало пережить нечто более значительное по сравнению с тем, о чем пишет Примо Леви. Не знаю даже, как это охарактеризовать и уместно ли здесь сравнение, ибо есть вещи, которые язык назвать не в состоянии. Но пусть даже вся полнота того, что можно испытать, останется невыраженной: язык в особые минуты озарения позволяет нам прикоснуться к неизъяснимому. Во время странствия Данте не раз сетует на то, что ему недостает слов; их отсутствие как раз и помогает Леви открыть в дантовских строках нечто от его собственного немыслимого положения. Виденное Данте воплотилось в словах поэмы; опыт Леви – в словах, ставших осязаемыми или растворившихся в живой материи, канувших в нее. Заключенных в лагере лишали абсолютно всего, их тела и лица истощались до неузнаваемости, имена заменялись номерами, выколотыми на коже; слова на миг воссоздали нечто, казалось отобранное навсегда.
Заключенным Освенцима, стремившимся сохранить свои имена, то есть остаться людьми, нужно было (как говорит Леви) «собрать все силы, чтобы их не забыть и сохранить частичку самих себя, себя прежних, составлявших когда-то с нашими именами одно целое». Так, общаясь с Жаном, впервые (как говорит Леви) он ощутил, что в языке недостает слов, чтобы описать процесс уничтожения человека. Термин «лагерь смерти» обретает двоякий смысл, но и этого мало, чтобы передать происходящее. Не случайно Вергилий не может открыть перед Данте врата Дита в Девятой песни «Ада»: ведь ад, если это ад, не постичь разумом так же, как многое постигается средствами языка – даже если это золотые слова великого античного поэта. Происходящее в Аду остается за пределами ведения языка, ибо подчинено лишь неизъяснимому началу – это его имеет в виду Улисс, когда говорит: «Как назначил Кто-то…»
Но есть одно крайне важное, принципиальное различие между Освенцимом и дантовским Адом. В Аду невинным место лишь в первом круге, где кара заключается в безнадежном томлении, в остальных же кругах свершается возмездие, и каждый грешник терпит наказание по заслугам. Освенцим, наоборот, – место наказания без вины, а если вина и есть (все мы не без греха), то страдать уж точно приходится не за нее. В Аду у Данте всем виновным ясен их грех. Сколько бы раз поэт ни просил их поведать свою историю, они всегда находят слова, чтобы объяснить причину своих страданий; а если не признают за собой вины (как Бокка дельи Абати), то причиной тому гордыня, гнев или желание забыть. Человек стремится не столько слышать, сколько быть услышанным, говорит Данте в трактате «О народном красноречии»: нам «по нраву преображать естественные переживания в упорядоченное действие»[475]
. Грешники говорят с Данте, чтобы он их выслушал; для этого мертвым и дан язык, даже если пророк Давид с этим утверждением не согласен. Данте, продолжающему жить в этом мире, снова и снова не подобрать нужных слов, описывая сначала страшные, а затем возвышенные сцены, зато те, на ком лежит проклятие, не знающие ни утешения, ни покоя, чудесным образом наделены даром речи и рассказывают о том, что совершили, чтобы продолжать существование. Даже в Аду язык дарует нам бытие.Но в Освенциме средствами языка нельзя ни признаться в несуществующей вине, ни описать жестокие и бессмысленные муки, и слова получают иной, искаженный и страшный смысл. Ходила даже шутка (в обители страдания все же есть место для иронии): «Как будет на лагерном жаргоне „никогда“?
В то же время для иудеев язык – а точнее, буква