Спустя тысячу лет после Иеронима Данте утверждал, что не только язык и ранние представления, но и все языческое
Ведь это всеобщее наследие. «Былой огонь», в котором признается Дидона в «Энеиде», вновь воспылал в словах, обращенных Данте к Вергилию в Чистилище, когда он наконец видит Беатриче: «Следы огня былого узнаю», – произносит он с благоговением[485]
. И точно так же, но совсем в другом контексте, не метафорическом, описан у поэта язык пламени, из которого обращается к нему душа Улисса в Аду: в этом горении – краски любовного чувства, питавшего огонь прошлого. Впрочем, не будем забывать, что «былой огонь», охвативший душу Улисса, поглотил также и Диомеда. Древнее пламя раздвоено, однако услышать можно лишь то, что произносит «больший рог». И потому резонен вопрос, как будет молчащий Диомед рассказывать свою часть истории.Вспоминая в Освенциме эпизод с языками «огня былого», Примо Леви словно слышит слова: «fatti non foste a viver come bruti», «вы созданы не для животной доли» – напоминание о его собственном поруганном существе и увещевание: даже теперь сдаваться нельзя; не Вергилий и не Данте, а неустрашимый и дерзкий Улисс (такой, каким, разумеется, его придумал поэт) произносит эту жизнеутверждающую речь перед своими людьми, призывая следовать за ним, «чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный». Но Леви напрочь забыл последнюю строку монолога Улисса. Стихи, мелькающие у него в голове, будят воспоминания об иной жизни: гора, открывшаяся «далекой грудой темной», напоминает горы, которые он наблюдал в сумерках, возвращаясь поездом из Милана в Турин, а грозно звучащее «как назначил Кто-то», словно озарение, помогает истолковать Жану смысл всего, что с ними происходит[486]
. Но на этом озарение заканчивается. Память устремляется в глубины наших затонувших библиотек, а спасти на страницах давнего прошлого может лишь несколько абзацев, выбранных как будто наугад, зато безошибочно, и ее мудрый выбор, очевидно, не пускает в сознание Леви мысль о том, что, даже восприняв клич Улисса и не пожелав жить по-скотски, он, как и хитроумный царь Итаки с его людьми, все равно находится там, куда не проникают солнечные лучи, в про́клятом месте среди существ, в которых неведомая сила подавила все человеческое.В «Илиаде» Диомед – преданный, отважный и беспощадный воин, вышколенный стратег, готовый бороться до конца, если верит, что дело правое. «Смолкни, о бегстве ни слова, – говорит он сыну Тидея, который предупреждает его о приближении троянской колесницы, – к нему ты меня не преклонишь! / Нет, не в породе моей, чтобы вспять отступать из сражений / Или, робея, скрываться: крепка у меня еще сила». Диомед рассудительнее Улисса, надежнее Ахилла, а в бою превосходит Энея. Им движет почти неосознанное пытливое желание знать, зависит ли наша судьба от нас самих, или она всецело во власти кажущихся всемогущими богов; и это толкает его на бунт против обитателей Олимпа. Троянская война разделила на два равных лагеря и людей, и богов. Когда Афродита бросается спасать своего сына Энея, в которого Диомед швырнул огромный валун, тот ударяет ее по запястью копьем, а затем бросается на Аполлона, и, чтобы унять противника, бог солнца вынужден призвать на помощь Ареса, бога войны. Таков «вождь Диомед, который готов и с Зевесом сразиться!» С богом войны Диомед также сражается. «Бескровны они, и бессмертными их нарицают», – говорит Гомер, зато богов можно ранить, и они даже будут истекать кровью – не человеческой, другой, нетленной, называемой ихор[487]
. Ополчившись против бессмертных, Диомед обнаруживает, что они тоже чувствуют боль, а потому им могут быть знакомы и понятны человеческие страдания: раны, нанесенные богам, – предвосхищение страстей и смерти, ожидающих много веков спустя, на Голгофе, Сына Божьего. Бог страдающий и допускающий страдания, которые познал: чем не парадокс?А вот какую притчу рассказывает Мартин Бубер: