Когда мы кончили работы у берегов Венесуэлы, кок решил отметить этот день блинами. Возни с ними много, но Володя не пожалел трудов.
Прислонившись к косяку, он молча смотрел, как мы мажем блины маслом, сворачиваем в трубки, откусываем, жуем. Но на Кускова угодить было трудно. Поковырявшись в блинах вилкой, он брезгливо поморщился и отодвинул от себя тарелку.
Обычно кок не обижался на выходки второго механика. Тот вправе предъявлять претензии, если что не так. Это право дает ему работа. Но ведь и кок не в бирюльки играл?!
Указав глазами на Кускова, кок громко сказал камбузнику:
— Гляди! Не успел лапти переобуть у семафора, а уже блины ему не по вкусу!
Жадная до происшествий команда затихла. Кусков невозмутимо дожевал. Не спеша повернул голову:
— Да что ты, милок! Такими блинами я с детства подтираюсь!
Столовая грохнула.
В этом тоне задушевной беседы они пререкались еще минут пять, пока кок, иссякнув, не скрылся на камбузе. Несмотря на поражение, симпатии команды, однако, остались на его стороне.
Придирчивость Кускова день за днем лишала его того уважения, которого он заслуживал своей работой.
Нам Кусков очень важен. Можно было бы сказать, что мы не причастны к его слабостям. Можно было бы считать себя незапятнанными, сняв с себя ответственность за его поведение. Но что может быть отвратительнее незапятнанности праведника?!
Мы на траулере не пассажиры. И не горожане, разыгрывающие в деревне колхозников. Каждый из нас — член команды. И неотделим от нее так же, как Кусков.
Когда на судно наваливается плотная тропическая ночь, на палубе собираются посиделки. Усядутся на крыше задраенного трюмного люка, покуривают, наслаждаются прохладой после бешеного дневного зноя. Разговор то затухнет, как сигарета, то снова вспыхнет. Приходит на посиделки и второй механик.
Плавает он давно. И чем дольше плавает, тем сильней одолевает его мечта бросить море. Судите сами, что это за жизнь: одна восьмиметровая комната в городе, сын скоро в школу пойдет, а ночи, проведенные с женой в одной постели, можно по пальцам пересчитать. Вот поднакопит деньжат, купит дом где-нибудь в селе. Механику теперь везде работа найдется — и в райцентре, и в колхозе ее хоть отбавляй… Оттрубил свои семь часов, ни тебе ночной вахты, ни штормов, ни авралов, сел на мотоцикл — и домой. Подзаправился и езжай на рыбалку. А нет — в огороде копайся. И деньжата идут, и у жены под боком…
Рассуждает Кусков напористо, словно хочет нас переспорить. Но мы и не спорим. Слушаем равномерный шум двигателей, шипение отваливающей от борта волны, глядим, как она, точно гальку, перекатывает звезды на своей спине, и согласно киваем головами.
До берега, куда ни кинь, неделя ходу, и такими желанными посреди черной, чуждой человеку стихии кажутся запахи скошенной травы, вскопанного поля, печного дымка, серебро извилистой реки и горизонт, не плоский, как блин, — глазу не за что зацепиться, — а широкий, привольный, но ограниченный зубчатым синим лесом.
Полагая, что ему недодают, Кусков хочет ограничить свою отдачу. А потом, мол, свобода. Но свобода — это не возможность вытащить номер, указанный в списке стандартов: мотоцикл, домик, рыбалка, огород.
Сам по себе труд — процесс нейтральный. Трудится и раб на галере и вольный рыбак-помор. Но каждым гребком раб утверждает свое рабство, а вольный рыбак укрепляет свою свободу.
Пусть, слушая Кускова, мы только киваем головами. Он спорит не зря. Мы знаем где-то в глубине души, что осуществи он свою мечту — и через полгода, через год забор его дома покажется ему колючей проволокой концлагеря. И он увидит нас вечером посреди океана, отдавших все силы судну, равномерно и неуклонно режущему черную воду, нас, сидящих с ним вместе на задраенном трюмном люке, и поймет, что это были счастливейшие минуты в его жизни.
Не с нами он спорит. С самим собой. У нас все время такое чувство, что вот-вот нащупает он заветный ключик. Повернет его в замке. И отопрутся каменные стены материальных ценностей, скрывающие от него богатства, которые нельзя уже будет у него отнять.
Когда он приближается к этому ключику, мы говорим ему: «Горячо! Горячо!» Большего мы сделать не в силах. Ключ не отмычка. Он открывает лишь одну дверь. Для каждого — свою.
Опасливо продегустировав густую лиловатую жидкость, Кусков скривился, выплеснул ее под кипятильник и взялся за другой чайник.
В нем оказался кофе.
— Во прохиндейство! Чаю по-человечески не заварят!
Памятуя, что в словесный спор с ним лучше не ввязываться, я молча указал на третий чайник.
Кусков покачал головой. Но ничего не сказал.
Сложнее оказалось с коком. Он долго не мог успокоиться: зачем мне понадобилось возиться с тремя чайниками и переводить столько добра?
По свойственной новичкам самонадеянности, я решил было, что кок ревнует меня к команде, — легко, дескать, заработать авторитет на чужом горбу, попробовал бы весь рейс прохозяйничать. Но я ошибся.