Я неуклюже выбрался из лужи, она была грязно-коричневого цвета, словно не я, а тот в кепке оставил здесь свой нечистый след.
Я ждал этого момента, зная, что он когда-нибудь непременно наступит, ждал и боялся всего, что последует за ним. Все внутри мгновенно заполнилось тупым холодным безразличием. Понимая, что уже ничего изменить нельзя, я сразу же, как использованную глину, слепил все яркие, волнующие сердце, чувства в один бесформенный серо-коричневый комок и забыл о его существовании.
Но когда Она нарушила мое уединение в полутемной мастерской, робкая надежда иглой вонзилась в сердце и стала проникать все глубже и глубже. Я не отвел взгляда, когда Она невесомо присела напротив на густо заляпанный краской, пестрый как детский вернисаж, табурет, и долго в упор смотрела мне прямо в глаза. Мы оба понимали, что никакие слова сейчас не нужны. Все ясно и понятно без них. Ничто не нарушало нашего общего молчания, только размеренный звук маятника больших старинных часов на стене. Когда же неожиданно раздался их мелодичный бой, мы одновременно вздрогнули, но не тронулись с места.
Голубым небо на этой картине никогда не было. Я сразу решил добавить в голубой цвет карминового, чтобы небосклон, уходящий в необозримую даль, был не таким холодным и ненавязчиво гармонировал с зарей. Помню, как старался создать легкое, приятное глазу воздушное пространство, но небо получалось неестественно тяжелым. Добавление к композиции нескольких, вроде бы воздушных, облачков никак не помогло.
Бледно-розовая заря над небольшой деревенькой по замыслу должна была из плотной полоски над синеющим за пригорком лесом преображаться в легкий невесомы ажур и постепенно сливаться с небосклоном. Но в итоге она смотрелась как неудачная розовая аппликация и лишь раздражала внимательный взгляд.
Фиолетовое люцерновое поле под дуновением легкого утреннего ветерка лениво колыхалось наподобие тяжелых морских волн. Мне очень хотелось создать этот эффект, и он не сразу, но получился. Поле действительно казалось живым. Но это создало неожиданный дисбаланс: живая, играющая с ветром, земля под тяжелым неподвижным небом. И эти две стихии никак не хотели гармонировать между собой, несмотря на то, что я усиленно пытался сблизить их родственными по цвету красками.
— Где ты нашла эту мазню? — я искренне удивился, когда под внезапно зажженным ею софитом возникла моя выпускная работа — самое неудачное полотно среди всех, что когда-либо выходили из под моей кисти.
— В кладовой, когда пробовала навести там хоть какой-то порядок. Она незаслуженно покоилась под пачкой старых эскизов, — ее восхищенный взгляд нежно «гладил» прислоненную к стене картину, — а почему ты назвал ее «мазней»? Это проявление зависти к чужой работе?
— К сожалению, это моя работа, но как только я получил за нее отличную оценку худсовета, она перестала для меня существовать.
Сразу же в памяти всплыли слова моего любимого учителя живописи:
— Отличная работа прилежного ученика, в совершенстве освоившего основы станковой живописи. Все в ней прекрасно, но только вы и я понимаем, почему она никуда не годится.
Я знал, что он сейчас скажет, и приготовился услышать горькую правду, и она прозвучала из уст того, кому я безраздельно доверял.