Размышляя над этим учением, мы ясно видим, почему
Данте отдавал ему предпочтение, но не видим, каким образом он мог решиться его отстаивать. Все внешние влияния побуждали к тому, чтобы его отклонить: с одной стороны, это Аристотель, который всегда без колебаний помещал метафизику на вершину иерархии наук; с другой стороны – св. Фома, который настаивал на этом даже решительнее Аристотеля, так как должен был обеспечить права другой, еще более возвышенной умозрительной теологии – теологии Откровения. Поэтому непонятно, как мог Данте перевести метафизику с традиционного первого места на второе, которое он ей отводит, не подвергая при этом понятие метафизики изменениям, согласующимся с этой ее новой ролью. Но Данте не только сделал это, он еще и вложил сюда сокровища утонченных рассуждений самого высшего качества, поставленных на службу совершенно конкретной, но трудновыразимой идее.Рискуя совершить некоторое насилие над мыслью Данте, я попытаюсь сформулировать идею, на которую, как мне кажется, наводит множество текстов. Я бы сказал – подчеркнув, что эта формулировка самому Данте не принадлежит, – что метафизика, по мысли Данте, сама по себе
остается совершеннейшей из наук, но она не такова для нас. Отсюда берут начало две группы текстов, равно подлинных, которые противопостоят друг другу и сражаются друг с другом от книги к книге и от комментария к комментарию; причем каждый из тех, кто участвует в этом сражении, вполне и по праву уверен в своей правоте, но забывает, что его противники тоже уверены в своей правоте, и с не меньшим правом. Но не было никакого противоречия в том, чтобы утверждать, что в силу самого своего превосходства метафизика превышает наши силы. И хотя сама по себе она – благороднейшая из наук, доступных человеку естественным путем, мы обладает ею слишком несовершенным образом, чтобы считать ее наиболее благородной из наших наук, то есть из тех наук, в которых скорее мы властвуем над предметом, чем предмет властвует над нами. Благороднейшая из наших наук – наука о счастье человека как такового, то есть этика; что же касается метафизики, мы, несомненно, поставили бы ее на первое место, если бы владели ею так, как владеем этикой. Единственный ее недостаток в том, чтобы она слишком хороша для нас.Это убеждение, как мне кажется, проглядывает в большинстве тех мест, где Данте сопоставляет учения философии и теологии относительно одних и тех же проблем. Результат этих сопоставлений заключается в том, что, в конечном счете, выводы метафизики всегда совпадают с выводами теологии, но в каждом отдельном пункте божественная мудрость обладает гораздо бо́льшим и лучшим знанием, нежели мудрость человеческая. Создается впечатление, что следствием превознесения теологии у Данте стало прежде всего острое ощущение врожденной недостаточности нашей метафизики – как если бы она с бо́льшим или меньшим успехом силилась подняться к тому, что в действительности составляет собственный предмет теологии, но в этом стремлении к превосходящему ее предмету обречена оставаться своего рода ущербной теологией[180]
.Тем не менее, во многих случаях метафизика, даже будучи предоставлена собственным силам, с честью выходит из положения. Именно это произошло в вопросе о бессмертии души, к которому мысль Данте вновь и вновь обращало вечно живое воспоминание о Беатриче. Правда, философия довольствуется здесь весьма скудной пищей: «Из всех видов человеческого скотства (bestialitadi)
самое глупое, самое подлое и самое вредное – считать, что после этой жизни нет другой. В самом деле, если мы перелистаем все сочинения как философов, так и других мудрых писателей, все сходятся на том, что в нас есть некая часть, которая бессмертна». В подтверждение Данте ссылается на Аристотеля и его трактат «О душе», на каждого из стоиков, на Цицерона и его работу «О старости», на всех языческих поэтов и на все религиозные законы, принятые у иудеев, сарацин, татар и всех людей вообще, в какой бы части света они ни жили. Если бы все они заблуждались, отсюда следовало бы нечто невозможное, о чем нельзя говорить без содрогания. Это невозможное заключалось бы в том, что, хотя человек – совершеннейшее из земных живых существ, он умирал бы подобно всем прочим животным, несмотря на воодушевляющую его надежду на иную жизнь. Но если бы человек обманулся в этом своем естественном уповании, он – совершеннейшее из творений – был бы в то же время самым несовершенным. А это абсолютно невозможно, потому что в таком случае разум, это высочайшее совершенство человека, оказался бы причиной его несовершенства (II, 8)[181].