Смотри, после келецкого погрома, после краковского погрома 1945 года лучшая часть польской интеллигенции — Ежи Анджеевский[225]
, Казимеж Выка[226], Станислав Оссовский[227] — пишут об этом так, словно это был гром с ясного неба, что-то невообразимое. Их реакция напоминает мою, но ведь они только что пережили войну и пережили ее на территории Польши. Они тоже не понимают, как в этой стране можно продолжать быть антисемитом, — а это означает, что они не знают, чтó произошло во время оккупации.Выка написал блестящую книгу «Жизнь понарошку», где использовал такую метафору: с вырванного у трупа золотого зуба невозможно смыть кровь. Другими словами, он чувствовал, что нравственная проблема — то, что поляки заняли освобожденное евреями место, — навсегда останется открытой. Но Выка еще не знал, что место это поляки заняли не просто так, они сами поспособствовали тому, чтобы изгнать оттуда польских евреев.
Это тоже знания, которые еще только предстояло получить. Еще Блоньский, спустя сорок лет после книги Выки, в эссе «Бедные поляки смотрят на гетто» — тексте, который считается началом критического взгляда на польско-еврейские отношения во время войны, — писал, что Бог остановил нашу руку, не дал совершить преступление. Конечно, в локальных сообществах знание о соучастии в преступлении присутствовало — как, например, в Едвабне, — но за пределами таких сообществ это знание остается невостребованным.
При всей открытости моей матери, при всей откровенности разговоров с ней, нужно было быть действительно слепым, чтобы не понять: она сознательно что-то от меня скрывает. Она молчала об этом преступлении не потому, что не хотела говорить или пыталась забыть, заглушить в себе какую-то правду, но, скорее всего, потому, что, подобно всей мыслящей польской интеллигенции — Бартошевскому, Липскому, Выке, Анджеевскому или, скажем, Оссовскому, — была не в силах принять ее.
Послевоенные погромы были продолжением преступлений военного периода.
… то это было бы убийство человека, а во время погромов — убивали евреев.
В «Страхе» я описываю — на основании протоколов следствия — очень выразительную сцену: группа мужчин, среди которых милиционер, ведет троих евреев, в том числе женщину с маленьким ребенком на руках. Они останавливают проезжающий мимо грузовик и просят водителя подбросить их за город, к лесу — мол, «есть одно дельце». А мужик, который видит их первый раз в жизни, говорит: «Пожалуйста, садитесь, поехали».
Все прекрасно знали, о каком «дельце» идет речь. И — ни сомнений, ни угрызений совести. В нормальном мире такой разговор был бы невозможен. В послевоенной Польше — вполне, потому что фигура еврея в общественном сознании подверглась полной дегуманизации. Несмотря на закончившуюся войну, он по-прежнему не был человеком.
Церковь — основной фактор как случившегося во время войны, так и послевоенных погромов. Я не раскрываю здесь никаких страшных тайн: все знают, что если бы священник, который, особенно в сельском сообществе, является арбитром и пророком, сказал, что чего-то делать нельзя, это, скорее всего, не было бы сделано или имело бы меньшие масштабы, сопровождалось стыдом и сомнениями. Конечно, священник — всего лишь человек и, как правило, не отличается от среды, в которой служит, но он обязан защищать основы Десяти заповедей и напоминать о необходимости их соблюдать. По отношению к евреям священники забыли о заповеди «не убий».
Разумеется, недостаточно, но говорить было нужно — «терпенье и труд все перетрут», как гласит одна русская поговорка. Митрополит грекокатолической церкви Андрей Шептицкий говорил об этом многократно, а украинское население все равно убивало еврейских соседей. Но, может, немного меньше? Так или иначе, позиция и высказывания высшего церковного иерарха в оккупированной Польше — краковского митрополита Адама Сапехи, а также других иерархов польской церкви — процитирую ксендза Станислава Мусяла[228]
— «отнюдь не свидетельствуют о сострадании или тревоге. Это ужасает».Конечно, были священники, которые помогали евреям, были священники, которых репрессировали за помощь евреям, но подавляющее большинство и пальцем не пошевелило. А ведь напоминание о том, что убивать нельзя, — основной долг духовенства.