То же самое – находиться в отчаянии по отношению к другому человеку – значит самому быть в отчаянии. Да, эта рефлексия занимает немного времени! Так легко и так просто отчаиваться в другом человеке – и тут же быть уверенным в себе, исполненным надежд на себя; и те самые люди, которые самодовольно наиболее уверены в себе, быстрее всего отчаиваются в других. Но как бы легко это ни было, на самом деле сделать это невозможно – разве что в бездумности, что, конечно, для многих легче всего. Нет, здесь опять-таки действует «подобное для подобного» вечности: отчаиваться по отношению к другому человеку – значит отчаиваться по отношению к самому себе.
Ибо любящий надеется всего. И верно говорит любящий, что, согласно его пониманию, и в последний момент ещё есть возможность добра, даже для самых заблудших, то есть ещё есть надежда. Это истинно, и это будет истинно для каждого в его отношениях с другими людьми, если он желает держать своё воображение в узде, непотревоженным и неомраченным недобрыми страстями, с вечный целью отражения вечности в возможности. Если человек не может понять того, что понимает любящий, то это должно быть потому, что он не является любящим; это должно быть потому, что есть нечто, мешающее ему сохранить возможность чистой (ибо если возможность сохранется чистой, тогда все возможно), в то время как он с любовью выбирает возможность добра или надежды для другого человека. Это должно быть потому, что есть нечто давящее на человека и заставляющее его ожидать слабости, падения и гибели другого человека. Это давление – мирское, а значит, земные страсти нелюбящего ума. Ибо мирское само по себе тяжёлое, жёсткое, неповоротливое, вялое, медлительное, удручённое и не допускающее возможности, особенно возможности добра, ни для себя, ни для другого.
Есть мудрость, которая, чуть ли не гордясь своей мудростью, считает, что она очень хорошо знает низменную сторону существования, знает то, что всё кончается несчастьем: как же она может, даже в последний момент, с любовью надеяться в отношении другого человека, который уже с самого утра начинает ожидать и готовиться к своей гибели! – Есть гнев и обида; даже если на совести человека нет убийства, он всё равно безнадежно отвергает ненавистного, то есть, отнимает у него возможность; но разве это не равносильно духовному убийству, не равносильно духовному низвержению его в бездну – поскольку это зависит от гнева и обиды!
Есть злоба, как может злоба с любовью разглядеть возможность добра?! – Есть зависть, она быстро бросает человека, и все же на самом деле она не столько бросает его, сколько отпускает, мало того, она заранее готова помочь в его поражении. И когда это открывается, зависть спешит в свое злобное убежище, призывая своего более отвратительного сородича, называемого злорадством, чтобы они могли порадоваться вместе – себе во вред.
Есть трусливая, боязливая ограниченность, у которой не хватает смелости надеяться чего-то для себя, как же тогда она может надеяться на возможность добра для других? Для этого она слишком ограниченна и имеет слишком много родства с завистью! – Есть мирской, тщеславный ум, который умер бы от стыда и позора, если бы еиу пришлось признать, что он совершил ошибку, был одурачен, стал посмешищем (самый ужасный их всех ужасов!) из-за того, что надеялся на другого человека, а он не оправдал ожиданий. Так этот тщеславный и мирской ум защищает себя тем, что вообще ни на что не надеется, и считает, что с любовью надеяться всего – так бесконечно глупо и так бесконечно смешно. Но в этом тщеславие мира ошибается, ибо глупое никогда не бывает бесконечным; это как раз было бы утешением тому, кому при жизни пришлось вынести много глупостей мира, чтобы он всегда мог сказать: «Это не бесконечно, нет, слава Богу! это когда-то закончится». Опыт не прав, говоря, что мудрее всего не надеяться всего для другого человека – впрочем, конечно, опыт прав, иначе ему пришлось бы учиться и учить тому, как глупо любить других ради собственной выгоды; и лишь постольку, поскольку человек делает это, он неразумен, надеясь всего.