Самым уязвимым местом в сборнике “Из двух книг” является его слащавость, сходящая за нежность. Чуть ли не каждая страница пестрит уменьшительными, вроде: “Боженька”, “Головка”, “Лучик”, “Голубенький” и т. п. Как образчик употребления таких неудачных сочетаний, можно привести стих “Следующему”: “Взрос ты, вспоённая солнышком веточка, рая – явленье, нежный, как девушка, тихий, как деточка, весь – удивленье”, – где приторность и прилизанность стиха – чересчур шаблонны.
И странно, право, наряду с указанными строками встречать – искренние, окрыленные музой:
Или: “Наша мама не любит тяжёлой причёски, – только время и шпильки терять!”
Разве – не по-хорошему интимны эти стихи? И разве не слышится в них биения настоящей, не книжной жизни?
Кроме нарочитой слащавости, в упрёк М. Цветаевой следует поставить туманность и рискованность некоторых выражений (“он был синеглазый и рыжий, как порох во время игры (!)”, “улыбка сумерек в окна льёется”), предвзятость рифм («голос – раскололось»; «саквояжем – скажем»), повторяемость (“Вагонный мрак как будто давит плечи” – «Привет из вагона», “Воспоминанье слишком давит плечи” – «В раю»), несоблюдение ударений.
“Orientalia”, в противоположность “Из двух книг”, – несколько грубоваты и эксцентричны. Впрочем, грубость в данном случае оказывается лишь перекидным мостом к выполнению рисунка в манере И. Бунина: “Закат багров; к утру пророчит он, как продолженье чьей-то сказки давней, свист ковыля, трубы зловещий стон, треск черепиц и стук разбитой ставни. Под вой ветров, повязана платком, гляжу, прищурясь, в даль из-под ладони: Клубится ль пыль? Зовёт ли муж свистком в степи коней? Не ржут ли наши кони?” Здесь вторая строфа – совсем хороша: вполне выдержана стилистически и остро ощущается в ней ветряная погода в степи, а в первой – порывистые налёты вихря запечатлеваются словами: свист, стон, треск, стук.
Есть целая вереница реалистически-метких строк в книге М. Шагинян, а в то же время попадаются стихотворения символические и напыщенные: так неровно развертывается небольшое дарование поэтессы, что не знаешь, за кем последует она – за Буниным, за певцами ли риторики и разных отвлечённостей, или же разовьёт то восточное одурманенное жаркими полночными грёзами Кавказа упоение бытием, которое роднит “Orientalia” с “Песнью песней”.
Жизнь в русской глухомани показалась Нарбуту стоячей, как тёмная вода в старом болоте. И потому, пока он сидел в своём родовом имении (а точнее сказать – в деревне), в 1914 году, словно от скуки, он женился на Нине Ивановне Лесенко и переселился к ней в Глухов. Там он сотрудничает в провинциальной (моршанской, черниговской и глуховской) печати, совмещая это с работой в страховой конторе. Но главное – пишет много стихов. В этот период он издаёт в Петербурге две маленькие книжечки «Любовь и любовь» (1913) и «Вий» (1915) – всего из нескольких стихотворений, тематически и стилистически примыкающих к «Аллилуйе». А в 1916 году у него родился сын Роман. «Не роман на бумаге, так Роман в колыбели», – не слишком удачно пошутил над былыми устремлениями он.
К 1917 году Владимир примкнул к местной группе левых эсеров, а после Февральской революции – почти за месяц до переворота в Петрограде – он вошёл в Глуховский совет, склоняясь к большевикам. 1 октября 1917 года он подаёт заявление о выходе из партии эсеров и вступает в члены ВКП(б), становится первым большевиком в уезде – партбилет № 1055. Свой неожиданный шаг он объясняет так: «Я всегда тяготел к левому крылу социалистов-революционеров и, каюсь, “даже” к большевикам». А затем упрекает глуховскую организацию эсеров в бездеятельности и в том, что в её составе «фигурируют людишки очень и очень вправо стоящие».