«Здесь просматривается следующая смысловая конструкция: образ Савла, жестокого гонителя христиан, увидавшего чудесный свет, ослеплённого этим светом, но прозревшего и обратившегося затем в христианство под именем апостола Павла, спроецирован на биографию самого Нарбута, лишившегося руки (читай: во время братоубийственной войны) и обратившегося в новую (читай: большевистскую) веру. Кроме того, в стихотворении, построенном на многочисленных аллюзиях и ассоциациях, просматривается тема некоего разбойного (преступного) прошлого, возмездием за которое стала отрубленная рука. Как и в приведенном выше стихотворении «После грозы», здесь также даётся кощунственная трактовка библейской аллюзии: Савл – убийца и гонитель христиан ещё не был апостолом, а апостол Павел уже не был убийцей Савлом».
Нарбут же тем временем тяжело переживает смерть своего брата Сергея и последствия своих собственных ранений. Ну, а когда по округе распространилась информация о том, что тяжелораненый поэт состоит в партии большевиков, то нападавшие на него и его семью партизаны посетили больницу и принесли ему свои «извинения».
В этот же момент происходит и разрыв Владимира Ивановича с семьёй, но причины, по которым он оставляет свою жену и маленького сына, остаются неизвестными. Внучка Нарбута – Татьяна Романовна – умалчивает об этом, давая только самую краткую информацию, в которой она сообщает о дяде: «Чуть поправившись, он переезжает в Киев к брату Георгию. Там происходит его разрыв с семьёй».
Но там начинается и новый этап литературно-издательской, а чуть позже и личной жизни Владимира Нарбута.
Часть II. Перед лицом очередного расстрела
Весной 1918 года, уже немного окрепшего после ранений во время налёта на него в Хохловке красных партизан, Владимира отправили из Киева в прифронтовой Воронеж для организации большевистской печати. Он работает «сменным редактором» «Известий воронежского губисполкома», председателем губернского «Союза журналистов» с клубом «Железное перо», ведёт воскресную «Литературную неделю». А сверх всего этого он организовал и создал буквально на голом месте «беспартийный» литературно-художественный журнал-двухнедельник «Сирена», который становится первым литературным периодическим изданием в пореволюционной, разорённой России, собравшее на своих страницах весь цвет отечественной литературы. Он добывал бумагу и шрифты, ездил в Москву и Петроград, разыскивая там писателей, чьи произведения хотел печатать в «Сирене», встречался с Георгием Ивановым, который видел его в это время с ещё перевязанной рукой и описал в «Петербургских зимах». После этой его поездки в журнале «Сирене» были напечатаны стихи Блока, Гумилёва, Ахматовой, Брюсова, Мандельштама (в том числе его статья «Утро акмеизма»), Пастернака, Есенина, Орешина, а также «Декларация» имажинистов, проза Горького, Пильняка, Замятина, Пришельца, Эренбурга, Ремизова, Шишкова, Чапыгина, Пришвина и других авторов. Маяковскому в эти дни от него было послано письмо с приглашением к участию в журнале, о котором он писал: «В самом непродолжительном времени начнёт выходить в Воронеже журнал при участии лучших столичных сил. Если у Вас имеется что-либо подходящее для журнала, присылайте, с точным указанием условий оплаты. Временный адрес: Воронеж, Мещанская улица, дом 11, кв. Кроткова, Владимиру Ивановичу Нарбуту».
Активную переписку он вёл ещё из своего хутора с другом-поэтом Михаилом Александровичем Зенкевичем, которому в течение последних пяти лет регулярно сообщал о своей жизни:
«В Питере сейчас прелестнейшая погода (тьфу, тьфу, чтобы не сглазить), Сергей, Георгий Иваныч Чулок. О Манделе[3]
ни слуху, ни духу. О Гумилёве тоже. Впрочем, ни о ком я так не беспокоился и беспокоюсь, как о тебе. Мы, ведь, – как братья. Да оно и правда: по крови литературной, мы – такие. Знаешь, я уверен, что акмеистов только два: я, да ты. Ей богу! Вот я и думаю писать статью в журнал, так и смоляну – пусть дуются. Какая же Анна Андреевна акмеистка, а Мандель? Сергей – ещё туда-сюда, а о Гумилёве – и говорить не приходится. Не характерно ли, что все, кроме тебя, меня и Манделя (он, впрочем, лишь из чувства гурмана) боятся трогать Брюсова, Бальмонта, Сологуба, Иванова Вячеслава. Гумилёва даже по головке погладить. Совсем как большой, как папа, сознающий своё превосходство в поэзии. Веришь ли, Миша, это всё не то, что нужно; это всё и Гумилёв, и Городецкий лгут, шумят оттого, чтобы о них тараторили…Господь с ними! Какие уж они акмеисты!
А мы, – и не акмеисты, пожалуй, а натуралисто-реалисты.
Бодлер и Гоголь, Гоголь и Бодлер. Не так ли?
Конечно, так. Ура, Николай Васильевич!»