Лоуренс вернулся в Оксфорд.[667]
Он внушал своим сотоварищам такое же любопытство, какое внушал тем, кто был в штабе Каира, тем, кто был на конференции. Существенная разница отличала его от них, несмотря на его очевидную веселость, его слегка отстраненную сердечность, которую все называли робостью, если не считать той опытности, которую ему не удавалось скрывать за ней. Студенты на нескольких конференциях настаивали на том, чтобы ему дали слово для доклада. Он, чуть ли не украдкой, пробрался к креслу, заговорил о Восстании, не сказав ни слова о себе самом, и, слушая его низкий голос, за несколько минут все, кто его слушал, поняли, с каким авторитетом этот маленький человек с взъерошенными волосами, на вид не старше тридцати лет, управлял течениями и водоворотами арабского мира, превращая его в упорядоченный поток — они поняли, что слушали Лоуренса Аравийского. Дарование делать понятным сумятицу коллективных страстей, ясность ума, позволявшая Лоуренсу распутывать сразу по несколько нитей в самых запутанных областях, а также основывать на этом свои действия — то, что сделало из него стратега и на чем было основано его влияние на таких разных людей, как Фейсал и Ллойд-Джордж, Ауда, Харит и Черчилль — все это казалось несовместимым с его юмором, иногда шекспировским, иногда ребячливым, но все чаще и чаще едким, который до такой степени сближал Лоуренса со студентами, что он казался одним из них. То впечатление легкости, которое чаще всего исходит от человека, будь то из-за его склонности к гипотезам, его утверждений или его желания покорять, предполагало привилегированный образ его самого, сбивающий с толку; Лоуренс, казалось, всегда основывался на своем опыте и никогда не говорил о нем. Поэтому его товарищи удивлялись, когда видели, как на какой-нибудь недоступной башенке развевается хиджазский флажок, или узнавали, что Лоуренс решил, чтобы вынудить колледж улучшить состояние почвы в одном из дворов, посеять там грибы; или, когда великолепного павлина, предложенного ему колледжем и с удовольствием принятого, он назвал Натаниэлем в честь лорда Керзона (который был не только министром иностранных дел, но и ректором университета).Лоуренс готовил похищение оленя[668]
из Колледжа Магдалины, которого студентам следовало утащить в маленький мощеный двор колледжа Всех Душ и защитить от всех возражений Колледжа Магдалины на основании документов о том, что он принадлежал к стаду колледжа Всех Душ, где пасся на мостовой с незапамятных времен[669], когда он узнал, что Черчилль собирается принять пост министра по делам колоний[670], создать секцию по Среднему Востоку, отныне ответственную за дела Месопотамии[671], и назначить его туда в качестве политического советника.Когда Черчилль решил вызвать Лоуренса к себе, их общие друзья спрашивали: «Вы хотите запрячь в упряжку дикую лошадь?»[672]
К его удивлению, Лоуренс принял предложение.Войти в Министерство по делам колоний было ему, конечно же, неприятно. Чтобы взять Акабу, ему пришлось научиться разбираться в верблюдах; чтобы взять Дамаск — в стратегии и организации секретной службы; чтобы взять Багдад, ему требовалось стать чиновником.
Черчилль удивлялся его поведению еще больше, чем его согласию. Лоуренс показывал себя веселым (часто лишь внешне), способным на уступки, терпеливым, обладающим примерным тактом и доброй волей[673]
. Дискуссии между советниками часто становились более чем оживленными: на карте стояли судьбы народов, и в противостоянии фигурировали убеждения, а не факты, уверенность скорее интеллектуальная, чем основанная на опыте — все доказательства принадлежали будущему. Кто мог бы доказать, что Великобритания могла рассчитывать на лояльность Фейсала? Его единственной целью было восстановление арабской империи, говорили некоторые, и он не поколебался бы обратиться против Англии, чтобы преуспеть в этом, если бы поверил, что может однажды это сделать. Лоуренс, ручавшийся за лояльность иракской армии, отвечал: «Если вам удалось победить турок, то именно потому, что их армия в Сирии насчитывала столько местных жителей, которые поддержали вас и предали их». Его противники говорили о нем — за глаза — что он почти не знал Месопотамии, что, хоть он и провел много лет в глубине страны, он не знал крупных городов на Тигре и Евфрате.Лоуренс сохранял благожелательное спокойствие, удивляя своим мягким упорством тех, кто знал или предполагал, насколько властной была его воля. Они забывали, что Лоуренс часто должен был смирять ее, придавать ей форму, которую они видели, рядом с арабскими вождями, более хитроумными повелителями, чем те, кого он собирался убеждать сейчас. Его сила как политика содержалась не столько в его аргументах, сколько в фактах, которые вписывались, один за другим, в тот план, который он составлял, развивая их…